Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Белогвардейская родня — раз. Уголовное прошлое — два. Мы запросили Центральный тюремный архив и знаем теперь всю подноготную… Ты ведь кто? Майданник, поездной грабитель. И к тому же рецидивист. Неоднократно судимый — это три… Вот, таков общий фон! Ну и на этом фоне — твое последнее деяние. Вместо того, чтобы после лагеря прибыть, как положено, на место поселения, ты что сделал? Скрылся, бежал. И затем появился в Москве — в режимном городе — нелегально, без прописки. Таким образом, ты нарушил сразу два пункта в существующем законодательстве. Сразу два!»[29]
Юрий Трифонов. Москва, начало 1950-х гг.
Георгий Трифонов с матерью Ликой. Москва, 1952 г.
На Георгия завели дело, и ему грозил новый срок. Он попробовал вывернуться, делая по-блатному «голубые глаза», то есть врал «на голубом глазу». Но выручила его все-таки опять мать:
«И, войдя в полутемный, сумрачный кабинет следователя, я с ходу — с порога — начал ерничать, кривляться; мне нужно было задать тон, создать подходящую атмосферу.
— Бонжур, гражданин начальничек, — как спалось? Мне, например, — плохо. Я же понимаю, зачем вы меня вызываете. Но предупреждаю сразу, бейте не сильно! У меня от битья выпадает кишка… Я только ласку принимаю, только ласку! Мне ее с детства не хватало. Моя несчастная, бедная, глупая мать…
И тут я увидел мою мать. Она сидела сбоку от стола — у стенки — в каком-то тигровом плаще, с огромной лакированной сумкой на коленях. Рядом с ней помещался незнакомый мне военный, в полковничьих погонах. Оба они поворотились теперь ко мне. И во взгляде матери я уловил изумление.
Капитан Прудков — он стоял в глубине комнаты, покуривая и теребя усы, — сказал, прерывая мою тираду:
— Бонжур, бонжур! Настроение, я вижу, переменилось. Что ж, это неплохо. Тем более что и обстоятельства тоже меняются…
Мать поднялась медленно — шагнула мне навстречу. Лицо ее задрожало, губы поджались, кривясь. Сейчас же полковник, вскочив со стула, проговорил, учтиво тронув ее за локоть:
— Успокойтесь, прошу вас! Все ведь уже улажено. Остались небольшие формальности — они не займут много времени. Я сам за всем прослежу. Можете так и передать Никулынину.
Затем он быстро подошел к Прудкову — о чем-то быстро, коротко потолковал с ним. И удалился, поскрипывая сапогами.
— Ну, здравствуй, непутевый, — сказала мне мать.
— Здравствуй, — сказал я. — Вот не ожидал!
— Ты какой-то странный сегодня. — Она внимательно оглядела меня. — Что с тобой?
— Тут поневоле станешь странным, — проворчал я, пожимая плечами. — Еще бы! Схватили, кинули в камеру. Мотают новый срок…
— Больше уже — не мотают, — сказала мать. И всхлипнула, уронив на плечи мне руки. — С этим кончено… С этим кончено… Ты — свободен.
— Свободен?
— Да, да!
— Так чего же ты плачешь?
Я сказал это хрипло, с перехваченным горлом. И почувствовал вдруг, что у меня самого как-то странно защипало в глазах…»[30].
«Судьба уготовила мне иные пути»
Избежав ареста, Дёмин решил больше не испытывать судьбу и отбыть в Абакан в назначенную ссылку. На вокзале Юрий Трифонов передал ему рекомендательное письмо от поэта Григория Поженяна, который просил бывшего однокурсника по Литинституту, иркутского журналиста, помочь Дёмину напечататься. Поэтому в дороге Дёмин не сделал пересадку в Красноярске, а поехал дальше в Иркутск. Появившись в редакции газеты, он выдал себя за московского автора, приехавшего в Сибирь «за романтикой». Ему поверили, но после первой же публикации на адрес редакции пришел положительный отзыв из лагеря под Ангарском:
«Привет, шарамыга!
Вся наша кодла в восторге. Мы прочли твои куплеты в газете и рады, что ты, наконец, раскрутился, победил и сумел доказать этим б…ям, фраерским этим мордам, что настоящие урки тоже не лыком шиты, и талантов у нас навалом, и культуры то же самое, хватает, — хоть отбавляй. И вот это мы разъяснили начальнику режима, и он, гад ползучий, стушевался, аж позеленел. Он ведь тебя знает, помнит еще по штрафняку на Курейке. И он сказал: не может того быть! А мы ему, ублюдку, сказали: вот, гляди! И потом смеху было на весь барак… А куплеты у тебя складные. Не хуже Пушкина. Так что, давай, держись, и шуруй в том же духе!»
Подписи под текстом не было. (Да она и не требовалась — я сразу узнал старых своих друзей!)[31].
Газета была партийным органом, в котором публиковали только проверенных товарищей. Письмо прочли все, включая главного редактора, и Дёмину пришлось пренебречь гонораром и незаметно отретироваться.
С критическим опозданием, чреватым объявлением в республиканский розыск, Дёмин прибыл в Абакан, где его, как ссыльного, определили на самую низовую работу — лесорубом в район Восточно-Саянского хребта. Там он задержался недолго, и начались его сибирские скитания. Он брался за любую, самую диковинную работу: отбивал чечетку и исполнял под гитару свои песни, работал в театре ассистентом гипнотизера, там же был гримером, нанимался матросом, был директором сельского клуба.
После смерти Сталина объявили амнистию, и с уголовников снимали судимости. Дёмин начал жизнь с чистого листа. Он стал работать журналистом поочередно в Абакане, Тайшете, Кызыле, публикуя стихи и очерки на самые разные темы: об урожае, о религиозных сектах, о сибирских реках Енисее, Ангаре, Лене, о встречах в тайге. О себе Дёмин написал:
«…наконец-то занялся тем, к чему меня всегда влекло, что меня искренне интересовало. А более всего интересовала меня история, этнография, фольклор. И сейчас я думаю, что в этом-то и заключалось мое настоящее призвание. Однако судьба уготовила мне иные пути. Совсем иные — путаные. Трудные, ведущие непонятно куда…»[32].
В то время как в Москве Трифонов искал свою тему в литературе, Георгий пробивался в Сибири, что стоило ему еще больших усилий:
«Время гнуло нас, пригибало к земле. И трудно, очень трудно было тогда разобраться в жизни и в себе. Мы оба с ним метались в исканиях. Конечно, каждый по-своему. И нашли себя не сразу. У него это случилось после успеха и произошло в тиши. Ну а мне с самого начала выпала другая карта — крестовая масть.