Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Искажено восприятие природы. Смотрит сейчас Сева на поле незрелой кукурузы, потом – на поле подсолнечника, на котором только начинают появляться цветы, – и думает о том, сколько он наворовал этого добра.
Сгорбившись, под палящим солнцем, царапаясь о высохшие будылки, с льняными мешками пробраться в середину поля, расчистить поляну и набивать семечку палкой из огромных шляп, на срезах выдающих липкую растительную кровь. И приседать от шума проехавшего автомобиля.
Казалось, что это не закончится никогда. Сыплешь в мешок и сыплешь – а он все пустой. Этот голод не утолим подсолнечными семечками.
Старший сын в многодетной женской семье, оставшейся без отца беззащитной и на грани нищеты. Каждое лето с тринадцати лет – наемный труд в колхозах. Сева перепробовал все виды культур. В окрестностях дома было два места, где можно было наниматься на суточные работы, за которые расплачивались плодами полей. На одном перекрестке брали корейцы – они выращивали лук и овощи. Весь день на карачках, зато ездить можно было уже с мая. Радость у корейцев только в конце июля – арбузы, но на них работать невыгодно: арбузов много не привезешь. В другом месте возил убитый «пазик» на совхозные фруктовые поля: яблоки, слива, абрикосы, вишня. Было редкой удачей попасть на черешню. Впрочем, часто редкой удачей было сесть в этот «пазик» – в голодные годы претендентов всегда было втрое больше, чем мест в автобусе. И если будешь пропускать вперед, никогда внутри не бывать. Сева расставлял локти, шел плечом, напирал, оттискивал напористых бабушек. И залезал, зависал на большом пальце одной ноги внутри человеческой массы – и не понимал, как эти люди на этом транспорте поедут назад – когда у каждого будет по три набитых сумки. Но все и всегда возвращались. А иногда дверь закрывалась прямо перед носом – и в шесть утра (вставать надо было в пять) он был уже абсолютно свободен и несчастен. Он шел домой, придумывая оправдания.
А если попадал, доезжал до поля и работал, то эти яблоки стояли потом перед глазами, на что бы ни смотрел. С сознанием что-то происходило. Мгновенье не кончалось – в каждый момент оно было одним и тем же. Но день – пролетал: мгновенья не суммировались, вспомнить было нечего. Нужно было просто терпеть.
До сих пор, встречая плодовые деревья, он их так про себя и называл – «плодовые деревья». Ему казалось, что он все еще не видит их красоты – так рыбаки не очень охочи до рыбы. Было только одно легкомысленное дерево – тютина. Никому она не нужна, вечно валяется под ногами, нависает, угрожая светлой одежде. И только детвора перепачкается в ней по уши – и рада.
А может быть, подумалось Севе, красота не открывается без труда? Разве красота доступна только тем, кто не может с первого взгляда отличить, с гнильцой яблоко или нет? Может быть, я и сейчас люблю, но еще мало знаю о своей любви. Как можно не любить то, что знакомо до самых волокон? Труд ведь не убил меня, правда? Да и не запредельным он был. Тут вот идешь в жару – и тело свое нести трудно. Если вот это научиться терпеть, то дальше – легче. А то послушаешь себя – можно подумать, что каторгу мальчик прошел. А я просто маме помогал.
Нет, все-таки не просто.
Это была еще и жертва, приносимая одному поселившемуся в их жизни чудовищу – чтобы оно молчало. Нужно было много работать, чтобы иметь право жить спокойно.
Сначала это чудовище было просто отчимом – злобной и ленивой тварью, питающейся кровью близких. Чудовища такого рода заводятся, как паразиты, в нищете и унижении. И после того, как оно появляется, преодолеть эти состояния уже практически невозможно. И скоро уже невозможно будет узнать тех, кто его впустил.
Оно хочет быть сытым, живя в твоем доме. Оно хочет, чтобы ты работал, чтобы оно было сытым. Оно хочет, чтобы тебя не было после того, как ты хорошо поработаешь, – чтобы насладиться моментом сытости. В этот момент жизнь сделана – ничего нового в ней уже не будет.
Запомни главное: если не ты, значит – тебя. Если ты, значит ты – говно, которое надо смешать с говном, а если тебя, значит, завали свой рот и иди делать, что тебе сказали. У нас тут не обсуждение различных точек зрения. У нас тут насилие, отдыхать от которого можно только в запое. Недельки две не различая ночи и дня, обссыкаясь и заблевываясь, но в любом состоянии умоляя, прося и требуя то, что якобы от него спрятали. Мы все спрятали от него самое главное. Мы все виноваты в том, что оно несчастно. И оно нас за это будет топтать. Если мы не найдем ничего, что сильнее.
Нет, не в труде насилие, а в том, что ты видишь камень, которым завален выход на свет, – и до поры до времени тебе его не отодвинуть. Насилие в том, что труд – лишь ради того, чтобы не было хуже. А лучше и быть не может. И твоя родная мама внутренне с этим согласилась. Что же ты наделала, мама! Как же ты просмотрела такую подмену!
Если кто-то кого-то и предал, то мы сами – надежду. Мы ее оставили. Нам для этого хватило одного алкоголика-тирана в квартире. Невеликие испытания, если вдуматься.
Однако достаточно для отказа. Нет, я не буду иметь друзей-предателей. Нет, я не буду бандитом – ни с тобой, ни с другим. Нет, ты не можешь называть меня чмошником. Нет, мне не нужны женщины, которые во мне сомневаются. Нет, ты не можешь мне давать советы. Никто не может мне давать советы о том, что для меня лучше. Нет, я тебе ничего не должен. Хорошо, тебе, именно тебе – я должен, и всегда буду, но я сам решу, что и сколько именно. А ты не смей мне даже заикнуться о моем долге. Нет, этот человек мне неприятен. Я не обязан тебе ничего объяснять. Нет, я хочу жить иначе. Да, в таком случае не надо никаких людей. Люди – подтянутся.
Сева шел через знакомый ему пыльный пустой мир, где редкие случайные люди говорят слова, которые ничего о них не говорят. Рубашка прилипла к спине, в ушах звенело. Он не думал о будущем ничего. Будущее – невообразимо. Мысль о нем – роскошь, на которую не хватает великодушия.
И вдруг в тишине зазвучала мелодия.
7
Сначала песня была чуланом, в который можно было незаметно спрятаться. Но как только глаза привыкали к темноте…
Песня очерчивала пространство, в котором можно было жить. Она давала готовую эмоцию, до которой еще нужно было дорасти. Хорошую незнакомую песню вертишь, как огромную перчатку, – и видишь, какого размера у людей бывают души. А таких, как твоя, сюда бы можно было насыпать десятка два.
ДО-бры-е лЮ-у-у-ди, – пел Сева посреди дороги. —
НЕ па-ни-мА-ют.
ПрА-ав-ды не лЮ-у-у-бят,
ЖЫ-зни-не-знА-ют…
Голос в поле звучал непривычно естественно. Сева привык, что в городе песня билась, как в комнате, обитой подушками, – как сумасшедшая. А тут, в открытом пространстве, она вдруг полетела во все стороны. Сева пел и чувствовал, как его случайную песню впитывает весь мир.
Песня приходила сама. Сейчас он вытягивал манерные гласные и чувствовал, что струя песни наполняет его, как полого холщового человека на ярмарке – того, что нетвердо стоит и машет руками до тех пор, пока через него проходит струя воздуха. Он легко входил в состояние, в котором он уже не знал в себе ничего, кроме песни. Оттенки голоса, звучащего в вязкой тишине степи, переходы с ноты на ноту, длинноты, интонация, которая, кажется, передает даже выражение лица, – это все, что он сейчас собой представлял. И этого было с избытком.