Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Феоктиста, где Настя? – тихо спросил Никита, прикусывая горбушку. И испуганно выронил хлеб, увидев, как круглое рябое лицо кухарки жалко морщится и по нему бегут одна за другой слезинки.
– Она умерла… да? – одними губами спросил он. Феоктиста трубно высморкалась в грязное полотенце, перекрестилась. Шёпотом сказала:
– Вы уж помолитесь, Никита Владимирыч, за Настькину душу грешную. Сгубила она свою душеньку… Навек, горемычная, сгубила… Вы помолитесь, ваша молитовка детская, святая, впереди всех до бога дойдёт… Авось поможет Настьке-то.
Никита молчал. Молчал и никак не мог проглотить щи, вставшие в горле. Наконец, ему это удалось, он выбрался из-за стола и опрометью бросился прочь из людской. Никита не знал, куда собирается бежать, и сам не понял, как очутился на пустой, холодной половине дома. И только там, сжавшись в комок на пыльном полу, он заплакал. И плакал до тех пор, пока не почувствовал, что насмерть замёрз и даже пальцы не гнутся от холода. Вернувшись в людскую (никто не заметил его отсутствия), он умылся у рукомойника и полез на полати. Там и заснул в конце концов, опустошённый и измученный.
Настю похоронили на деревенском кладбище. В имении о ней больше никто не говорил: разве что дворовые девки, и те шёпотом. Никита первое время страшно скучал, плакал ночами в подушку, раза три даже сбегал тайком на Настину могилу, но постепенно всё начало забываться, и воспоминание о весёлой рыжей девушке мало-помалу стиралось из детской памяти, причиняя уже не мучительную боль, а тихую, чуть царапающую сердце печаль.
Однажды, поздней осенью (Никите уже было десять лет) он в одиночестве играл на деревенском пруду. Срезав себе ножом толстый прут из лозы, он сосредоточенно стругал его, время от времени отогревая дыханием покрасневшие пальцы, и так увлёкся, что не услышал ни шелеста подмёрзшей травы на берегу, ни быстрых шагов. От громкого чмока опущенного в воду ведра мальчик очнулся, поднял глаза и вздрогнул. В двух шагах от него стояла цыганка.
Она была совсем молода – лет пятнадцати. Чёрные, отливающие синевой, грязные волосы выбивались из небрежно заплетённых кос, падали на худые плечи, обтянутые линялой красной кофтой. Между выступающими, сизыми от холода ключицами блестел образок. Большие тёмно-карие глаза девушки смотрели на испуганного мальчика с интересом и чуть заметной насмешкой.
– Спужался, барин? – улыбнувшись, спросила она. – Не бойся, я за водой только. Сейчас возьму и уйду.
Никита оторопело молчал. Эта цыганка не поклонилась ему, как сделала бы любая крестьянская девка при встрече, в её весёлом голосе не было подобострастия, и он не знал, как отвечать ей. Девчонка тем временем, пыхтя, вытянула из пруда наполненное ведро, бухнула его рядом с собой, щедро окатив водой грязные ноги, и Никита поразился: как же ей не холодно?.. Словно угадав его мысли, цыганка небрежно потёрла одну ногу о другую, ещё больше размазав грязь, снова пристально поглядела на мальчика в упор, подумала о чём-то… и вдруг расхохоталась, всплеснув руками, – заразительно и дробно:
– Да что ж ты, барин, столбом дорожным стоишь? Аль примёрз?! А ну, тырлыч-марлыч-тьфу – отомри!!!
С этими словами она черпнула из своего ведра воды и брызнула на Никиту. Он вздрогнул, хотел было побежать, не смог – и, вконец перепугавшись, зажмурился и закрыл лицо руками.
От короткого прикосновения он вздрогнул всем телом. Осторожно открыл глаза. Цыганка стояла совсем рядом, обнимала его за плечи и обеспокоенно заглядывала в лицо.
– Да что ж ты, вот ведь глупый какой! С пустяка испугался! Ну, давай оботру морду-то! – Она деловито вытерла его грязным рукавом кофты, подула на волосы, снова улыбнулась, открыв ряд прекрасных белых зубов, – и Никита невольно улыбнулся ей в ответ.
– Ну? Чего дрожишь? Небось думаешь – вот сейчас цыганка в торбу засунет, да?
Он кивнул, всеми силами желая, чтобы она снова рассмеялась, – и цыганочка не заставила себя долго ждать: от звонкого хохота с чёрной, облепленной палым листом глади пруда нехотя снялся и полетел к болоту косяк уток.
– Ду-у-урень! – отхохотавшись и вытирая тыльной стороной ладони выступившие на глазах слёзы, протянула она. – Да сам подумай, на кой ты мне сдался?! У меня братьев четверо да ещё две сестры! И все жрать просят с утра до ночи! Ещё одного принесу – мать меня проклянёт, ей-богу! Да ведь ты и большой уже совсем! Глянь, почти с меня ростом-то! А у тебя деньги, барин яхонтовый, есть?
– Нету, – с сожалением признался Никита, внутренне холодея: сейчас уйдёт… И действительно, по коричневому лицу девчонки пробежало разочарование.
– Не уходи! Пожалуйста, подожди! – Он торопливо, неловко полез за пазуху, вытащил серебряный образок на цепочке. – Вот… если хочешь – возьми, мне не жаль!
Цыганка внимательно осмотрела образок, покачала головой.
– Нет, милый, это не возьму. Дорогая вещь, держи при себе. Может, поесть что найдётся?
Никита с готовностью вытащил краюшку хлеба, всученную ему утром кухаркой. Цыганка просияла, откусила от краюхи и спрятала её за пазуху.
– Отчего ты не ешь? – удивился мальчик.
– Сестрёнкам отнесу, – невнятно (рот был забит) сказала она. – Спасибо, барин, изумрудный!
– Меня Никитой зовут, – сообщил он. – А тебя?
– Катькой, – встав, девчонка встряхнула юбку, ничуть не смущаясь тем, что подол намок в воде и облепил колени. – Мы у вашего крестьянина, дяди Прокопа, на зиму встали, ты приходи к нам! Приходи, весело будет, попоём-попляшем тебе!
Никита несмело улыбнулся. В ответ снова сверкнули белые зубы, взлетела откинутая со лба вьющаяся прядь волос, прошуршали раздвинутые камыши – и Катьки след простыл. Мальчик замер, точно заколдованный, глядя на качающиеся сухие стебли, а в глазах ещё стояли смеющиеся карие глаза и весёлая улыбка юной цыганки.
Цыгане появлялись в Болотееве каждую осень. В конце октября по подмёрзшей дороге в село торжественно вкатывались шесть скрипучих цыганских телег, набитых узлами и детьми. Рядом с телегами шли взрослые цыгане – сумрачные, бородатые. Усталые женщины в потрёпанных юбках шлёпали босиком по грязи. За табором бежал табун из двух десятков сильных, отъевшихся на летней траве лошадей. Год за годом цыганская семья, откочевав лето, прибывала на зимний постой к Прокопу Силину. Договор между цыганами и Силиным был давний: Прокоп предоставлял цыганам на зиму свою старую хату, цыганских лошадей ставил в свою огромную конюшню и пускал постояльцев по надобности в баню. Цыгане же платили хозяину деньгами за постой и оставляли в конюшне конский навоз, считавшийся лучшим удобрением на свете. Навоз весной вывозился на пашни Силиных, возбуждая невыносимую зависть всего окрестного крестьянства. Другие мужики тоже старались залучить к себе на зиму цыган, но те только смеялись: ни у кого, кроме Силина, не было такой обширной конюшни и просторной хаты, способной вместить в полном составе огромное цыганское семейство.
Всю зиму табор жил у Силиных, цыганки вместе с невестками и дочерьми Прокопа копошились по хозяйству, стирали бельё у проруби, кололи дрова, носили воду. Цыгане возились на конюшне, помогая хозяйским сыновьям, не скрывая собственных секретов, а ведь известно, что никто лучше цыгана не умеет ходить за лошадью и лечить её. Старый Силин не препятствовал дружбе своих сыновей с цыганскими парнями, справедливо полагая, что из этих отношений можно извлечь только пользу.