Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмотря на редкие моменты умиротворения, эпилептическую ауру и экстатическую преданность образу Христа, портрет Достоевского, возвращающегося в Россию в конце 1850-х годов, — это изображение беспокойного, ищущего духа, открытого к интенсивным мистическим переживаниям, постепенно убеждающегося в духовном богатстве простых русских людей и в том, что вестернизация и отдаление русской молодежи (в том числе, на время, и его самого) от родных традиций нанесли этому духу ущерб.
По возвращении Достоевского в европейскую Россию эти взгляды так или иначе укрепились в его сознании. Путешествия по Европе, развитие революционного движения после освобождения крестьян, дискуссии со ссыльным русским социалистом А. И. Герценом в Лондоне и Италии, а также с А. А. Григорьевым и Н. Н. Страховым в журналах «Время» и «Эпоха»[9], которые Достоевский редактировал в Санкт-Петербурге вместе со своим братом Михаилом вплоть до смерти последнего в 1864 году, побудили его сформулировать вместе с коллегами доктрину, которую они назвали почвенничеством — этот термин легко понять, но трудно перевести. Некоторые называют это «консерватизмом родной земли»; его целью было преодолеть пропасть между западниками и славянофилами в пореформенной России. В последующие годы Достоевский стал склоняться в сторону славянофильства. Признавая необходимость взять на вооружение лучшее из западной цивилизации, он призывал к возвращению к русским ценностям, которые он все больше и больше рассматривал как ключ ко всеобщему спасению, а не только к спасению России. Как и славянофилы, он проповедовал, что Европа давно продала свою душу принципам абстрактного рационализма, законничества, материализма и индивидуализма, которые католическая церковь унаследовала от Рима и передала протестантизму, а затем и социализму, неминуемо ставшему атеистическим. Россия же с ее идеалами универсальности и примирения, а также способностью понимать других людей и объединять их в великий синтез, напротив, сохранила свое чувство целостности в православной концепции соборности (церковь как братство под властью Бога). Эти ценности отражены в его «Зимних заметках о летних впечатлениях» (отчет о его поездках в Европу в 1862 и 1863 годах), в редакционной политике двух журналов, в статьях, опубликованных в его «Дневнике писателя» (с 1873 по 1880 год), и время от времени звучат из уст героев его романов. Они же легли в основу его невероятно успешной «Пушкинской речи» в 1880 году. Именно это мировоззрение имел в виду Достоевский, когда писал в 1873 году о «возрождении своих убеждений» [Достоевский 1972–1990, 21: 134]. Источник ценностей, лежащий в основе этого, следует искать в толковании традиции Русской православной церкви ведущими мыслителями-славянофилами, и нет сомнений в том, что развитие целостного мировоззрения в соответствии с этим направлением во многом стабилизировало интеллектуальную и эмоциональную жизнь Достоевского и восстановило его репутацию в российском высшем обществе. В последующие годы он даже сблизился с К. П. Победоносцевым, обер-прокурором Священного Синода, и с императорской семьей, но продолжал воплощать в жизнь радикальные идеи своей юности через вымышленных персонажей. Достоевскому никогда не удавалось — а может быть, он и не пытался — полностью выбросить из головы эти идеи. Если бы он навсегда отказался от их обдумывания в пользу своих более зрелых религиозных убеждений, он бы не написал ни одного из своих великих романов.
Надо признать, что большинство поклонников Достоевского, не являющихся профессиональными исследователями, не находят почвеннические или славянофильские идеи особенно интересными, и на то есть веские причины. Во-первых, они высказаны в резком, назидательном тоне, с националистическим душком, а временами — пронизаны антисемитизмом; во-вторых, они не обладают ни интеллектуальной оригинальностью, ни интеллектуальной честностью. Не в последнюю очередь, как выразился Кьецаа, раздражают его неустанные утверждения о превосходстве России и его горькие жалобы на то, что западные европейцы не могут понять этого превосходства [Kjetsaa 1987: 285].
Но, что наиболее важно, все это, кажется, не проливает света на по-настоящему оригинальные и проницательные идеи основных произведений Достоевского и имеет мало общего с теми качествами, которые сделали его писателем мирового уровня. Хотя можно утверждать, что славянофильские ценности определяют текст его произведений на уровне предполагаемого автора, ни один персонаж его великих романов, включая рассказчиков, не придерживается личной «славянофильской» философии Достоевского в целом. Даже Шатов в «Бесах», разделяющий его взгляды на многие вещи (Россия как народ-богоносец; важность эстетического принципа; перспектива Второго пришествия Христа в России), пока не может заставить себя исповедовать веру в существование Бога. Фактически мы увидим, что не идеология позднего Достоевского, а духовная борьба более раннего Достоевского дает нам наиболее ценные ключи к чтению его зрелых романов. И это не должно нас удивлять.
Как мы уже отмечали, Достоевский не раз напоминает своим читателям, что важен именно путь, а не прибытие в пункт назначения.
По словам Ипполита в «Идиоте»:
О, будьте уверены, что Колумб был счастлив не тогда, когда открыл Америку, а когда открывал ее… Колумб помер, почти не видав его [Новый Свет] и, в сущности, не зная, что он открыл. Дело в жизни, в одной жизни, — в открывании ее, беспрерывном и вечном, а совсем не в открытии! [Достоевский 1972–1990, 8: 327]
Подобные настроения выражены в статье Достоевского 1861 года «Г-н — бов и вопрос об искусстве» [Достоевский 1972–1990, 18: 97] и у героя «Записок из подполья» [Достоевский 1972–1990, 5: 118]. То, что мы наблюдаем в его романах, является отражением процесса открытия — или повторного открытия — христианской традиции перед лицом ее самых смертоносных (можно сказать «мятежных») противников, и некоторые из них, кажется, навсегда остались в его собственном сознании. Это процесс переосмысления христианства в диалоге, и, чем бы ни закончилось его собственное духовное паломничество, он не привел к окончательному завершению в его художественных произведениях.
Когда Достоевский в 1864 году изложил свои мысли по поводу смерти его первой жены Марии Дмитриевны, он сделал именно этот аргумент краеугольным камнем своей веры в бессмертие[10]. Размышляя о том, что любить другого человека как самого себя, следуя заповеди Христа, невозможно, потому что человеческое эго препятствует этому, Достоевский утверждает, что только сам Христос и был способен на эту любовь; и он — вечный идеал, к которому человек должен стремиться и к которому он действительно стремится в соответствии с законом природы. С момента появления Христа во плоти стало очевидным, что он представляет собой высшую степень развития человеческой личности[11]. Говоря современным языком, люди