Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У нас там завелся опоссум, от которого у нашей дочери припадки, — сказал мой дед. — Не знаю, сколько такой зверек может протянуть, но этот легко не сдохнет.
Генрик Них просто кивал, поднимаясь по лестнице вслед за моим дедом.
— Между нами, я думал, что без воды проклятая тварь окочурится где-то через неделю. Тоже не очень охота, чтобы дохлый опоссум вонял на весь дом, но у нашей дочки вправду тонкие нервы, и от этого царапанья ее просто разрывает напополам.
Генрик опять кивнул, оглядывая потолок коридора на втором этаже.
— Чердак прямо над нами, — сказал мой дед.
Тут-то и открылась дверь комнаты. Мисс Вилла только что проснулась, глаза красные и припухшие, прическа дикая — вулканическое извержение черных змей.
— Кто это? — спросила она отца. Обвинительные интонации у нее тогда уже стали привычными.
— Человек из конторы по вредителям, — ответил отец. — Он не говорит по-английски. Вы говорите по-английски?
Генрик кивнул, уставившись на Виллу, которая тоже уставилась на него.
— Он сказал, что говорит по-английски, — пробормотал мой дед и снова повторил, гораздо громче и медленнее, чем в первый раз: — Чердак прямо над нами.
Взгляд Виллы опустился ниже, на самолов в руке пришельца, стальной прут с проволочной петлей на конце. Она шагнула за порог, пьяно пошатнувшись, и сказала:
— Он не станет его убивать.
— Он избавит нас от него, — ответил мой дед. — Как ты и хотела.
— Он собирается его убить, — сказала Вилла. — У него линчевательный инструмент.
— Линчевательный инструмент? Тьфу на тебя, таких не бывает. Это опоссумохват. Идемте, ловец вредителей, — ответил дед, кладя руку Генрику на спину и подталкивая его на чердачную лестницу.
Вилла слышала, как он объясняет: «Умница, я же говорю, но действительно тонкие, тонкие нервы». Она подошла к лестнице и прокричала:
— Я хочу на него посмотреть. Хочу увидеть, что он… шевелится.
Минуты через две-три сверху донеслись звуки борьбы — быстрые когти и глухой топот по доскам, гулкие шаги, которые, казалось Вилле, почти продавливают потолок, — и скороговорка отца («Ну, хватай, вот он, хватай».) Она взвизгнула — таким глупым, представляется мне, визгом, каким в старых мультиках про Тома и Джерри вскрикивает домохозяйка, загнанная на крохотную скамеечку.
— Что такое? — заорал сверху отец; он уже научился, как потом и я, ничего не толковать с ходу, даже робкий вскрик мультяшной матроны.
— Что там делается? — завопила она в ответ.
— Не ходи сюда, — крикнул отец, и ее охватил ужас.
— Не позволяй убивать! — воскликнула Вилла голосом, зажатым где-то между мольбой и визгливым требованием и треснувшим на полпути от одного к другому. — Я никогда тебе не прощу, и никому никогда не прощу! (Вот типичная гипербола Виллы Дефорж. «Если ты не перестанешь грызть ногти, — говорила она мне в детстве, — тебя никто не полюбит. Ты никому не будешь нужен и умрешь в одиночестве».)
Генрик Них спустился с чердака первым. На руках у него сидел опоссум, черные и влажные глаза которого стреляли во все стороны, мигая беспорядочно, как пламя, но тело оставалось неподвижно, когти увязли в рукавах Генриковой брезентовой куртки, маленький розовый язык вяло свешивался наружу. Руки поляка — огромные руки, отметила Вилла, с длинными пальцами джазового пианиста из Французского квартала, — как крупная сеть, облегали опоссума. С самоловом наперевес, тяжело дыша, за ловцом следовал Джеральд Дефорж.
— Парень сгреб его как настоящий профи, — сказал он, заметно воодушевленный.
Виллу одолевали одновременно два желания: отскочить и потрогать опоссума, и на миг она потеряла равновесие.
— Притворяются, что мертвая, — сказал Генрик свои первые слова к Вилле. — Славная зверь.
— Куда он его денет? — спросила она у отца. Потом, исправляясь, у Генрика: — Куда вы его денете?
Пожав плечами, он ответил:
— На дерево.
— Но подальше от нашего дома, — быстро сказал Джеральд Дефорж.
— Далеко, — согласился Генрик.
Глядя, как Генрик держит опоссума, Вилла не думала, что он убьет зверушку, но все же не то спросила, не то потребовала:
— Вы его не убьете.
— В городской парк, — сказал Джеральд. — Он может отвезти его в парк.
— Я поеду с вами, — объявила Вилла. — Я вам не верю.
Она солгала. Она верила Генрику. Пусть он и наемный убийца, глаза у него были как у старого пастора, раздатчика ежедневных милостей, а не горькой отравы. Свирепо и длинно откашлявшись, Джеральд стал возражать, но, конечно, как всегда, покорился. До последнего вздоха он боялся путаться в ее нервах.
В голой и замызганной кабине пикапа, где пол был завален бутылками из-под колы, Вилла дожидалась, пока Генрик запрет опоссума в ржавую железную клетку в кузове. Они ехали по городу, и бутылки, сталкиваясь, позвякивали, заполняя молчание неритмичной стеклянной музыкой.
— Наверное, обычно вы их убиваете, — наконец промолвила девушка.
— Нет, — сказал он. Бутылки звякнули в ухабном крещендо. — У меня… тайное место. Я дарю дар.
— Где?
— Прекрасное. Очень прекрасное место. Я вам покажу. Вы хотите, я покажу?
Генрик вел грузовик по Новому Орлеану, а Вилла пыталась угадать, где он остановится, раздумывала, какое место может быть прекрасным для польского звереубийцы, но — через Клейборн-стрит на Рампарт, затем по Сен-Клод в Байвотер — вариантов оставалось все меньше. Дар, он сказал. Ужасная догадка кольнула ее, уж не собирается ли он отвезти опоссума какой-нибудь нищей черной семье из Девятого округа,[14]чтобы его зажарили и съели. От мысли о фрикасе ее замутило. Но тут грузовик свернул на Польскую улицу и поехал к реке, и вот под колесами кончилась дорога, Генрик затормозил на причале. Глуша мотор, он скалил зубы, как будто уже все — и прекрасное место, и судьба опоссума — стало ослепительно очевидно.
— Не понимаю, — сказала Вилла, и что-то в ее лице — неприязнь, разочарование — погасило улыбку Генрика.
Вдвоем, каждый в своем молчании, они оглядывали место: Миссисипи, такая бурая и грязная, что почти не отражала свет; сухие доки на том берегу в Алжире;[15]сухогрузы и банановые баржи с потеками ржавчины на корпусах, похожими на кровь, вытекшую из ран; старинные приземистые склады, железные крыши товарных контор, рассыпающиеся грузовые вагоны, плеши сухого бетона. Вилла вдыхала запахи рыбьих потрохов, серы и пароходного дыма. Прекрасное, сказал он. Наконец-то она могла подумать (хотя ее не часто тянуло на самокритику): вот еще более чокнутый, чем я.