Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Военнопленные капут! — пронзительно закричал он, срывая орлов с наших мундиров. — Вот! Ешьте![102]
Мы покорно сунули их в рот и принялись жевать. В конце концов не так уж страшно съесть кусок ткани. Нам могли выпасть худшие испытания, и, возможно, они еще ждали нас. Пока что русские удовольствовались тем, что бросили нас в маленький, сырой душный подвал, где хранился картофель. Запах там стоял отвратительный, вся картошка была гнилой. Мы съели несколько картофелин; Грегор клялся, что, в гнилье, они наиболее питательны, но проглотили мы их с трудом. Нас едва не вырвало.
Какое-то время спустя — казалось, через много дней, хотя, возможно, прошло всего несколько часов, — дверь открылась, и вошел солдат с миской какой-то густой, дурно пахнувшей жидкости.
— … твою мать! — весело сказал он.
После этого поднес миску ко рту, плюнул туда, потом опустил на нас взгляд и засмеялся. Казалось, приглашал нас посмеяться вместе с ним. У русских определенно есть чувство юмора.
— Рыбный суп, — сказал солдат и засмеялся снова. С силой поставил миску перед нами, отчего половина содержимого выплеснулась через край. — Очень вкусный. Ешьте. — Закрыл один глаз в неуклюжем подмигивании. — Завтра вас расстреляют.
Он вышел и запер за собой дверь. Грегор и я посмотрели на суп с плевком на поверхности.
— Мне что-то не хочется его есть, — сказал я.
— Лучше сжевать картофелину, — сказал Грегор и потянулся за ней.
Я лег на спину и стал думать о генерале Паулюсе. Задался вопросом, ест ли он рыбный суп, и если да, то плюют ли в него омерзительные, вшивые солдаты. Решил, что и то и другое сомнительно. Рыбный суп — не для генерала Паулюса. Даже во время поражения стол его, должно быть, ломится от еды.
Шел час за часом. Мы не могли определить, день сейчас или ночь, но решили, что день, когда нам принесли еще миску рыбного супа. На сей раз русские придумали новую утонченность: не только пролили суп на пол, но заставили нас встать на колени и вылизать его. Мы так оголодали, что, оставшись одни, выпили оставшийся суп до последней капли и обнаружили дохлую мышь на дне миски. У меня мелькнула мысль, что будь здесь Порта, он нашел бы способ как-то приготовить эту тварь, сделав ее съедобной. Мы зашвырнули мышь в дальний угол и постарались забыть о ее существовании.
— Свиньи! — сказал Грегор, дрожа всем телом. — Чертовы свиньи… мы могли отравиться этой дрянью!
Я равнодушно пожал плечами.
— Они все одинаковы… Помнишь, как в Киеве эсэсовцы выстроили женщин вдоль рва и заставили снять с одежды желтые звезды, а потом расстреляли их?
— Ну и что? — проворчал Грегор. — Это ведь не то же самое, что положить мышь в еду.
— Почему же? — возразил я. — Это просто утонченность… людям доставляет удовольствие мучить других.
— То были эсэсовцы, мы здесь не при чем.
— Ошибаешься, — угрюмо сказал я. — То, что делает СС, делается во имя Германии. И если мы проиграем войну… — я указал на него в темноте подбородком. — Если проиграем войну, расплачиваться придется нам с тобой.
Дверь внезапно распахнулась, вошли двое с петлицами НКВД. Не сказав ни слова, подняли нас и повели наверх. Если б не форма, их можно было бы принять за пришедших убивать эсэсовцев[103].
— Давай, давай!
Нас бросили в кузов нагруженного боеприпасами грузовика, мы сели на ящики с гранатами и обхватили себя за локти. В подвале было сыро, холодно, и свежий морозный воздух пронял нас до костей. Перед тем как машина тронулась, появился еще один молодчик из НКВД и властно протянул руку.
— Давайте сюда все ценное — часы, авторучки, зажигалки, кольца, портсигары… — Щелкнул пальцами. — И тому подобное. На Колыме все это вам не понадобится.
У нас с Грегором не оставалось ничего ценного, все было давно потеряно или украдено. Молодчик избил нас до полусмерти и закрыл дверь. Все они были одинаковы. Красная звезда или мертвая голова — что это меняло? Я вспомнил, как эсэсовцы подожгли бороду старому еврею, потому что у него тоже не было ничего ценного. Коммунист или нацист, серп с молотом или свастика — что это меняло?
Грузовик медленно полз по обледенелым дорогам. Мы с Грегором наконец пришли в себя, снова сели на ящики, дрожали и жаловались километр за километром. Наконец доехали до города — довольно большого, судя по тому, что мы могли видеть, — и нас передали, словно два тюка, в другие руки.
Под вечер нас привели на допрос к полупьяному подполковнику НКВД, с ним была бесформенная переводчица с капитанскими погонами. Мы с Грегором стояли бок о бок и отвечали по очереди, словно на какой-то нелепой репетиции.
— Откуда вы?
— Из Сталинграда, — ответил я.
— Из Сталинграда? Принимаете нас за дураков? В Сталинграде все немцы перебиты, так сказано в «Правде». Начнем сначала. Откуда вы?
— Из Сталинграда, — ответил Грегор.
Переводчица выпятила грудь и переглянулась с подполковником.
— Это невозможно! — выкрикнула она. — Отсюда до Сталинграда больше пятисот километров, и у нас повсюду дозоры.
Теперь уже переглянулись мы с Грегором.
— Ничего не попишешь, — сказал я. — Мы все-таки из Сталинграда. Видимо, «Правда» ошиблась.
Переводчица стегнула меня плеткой по лицу.
— Отвечай, когда к тебе обращаются! Хватит лгать!
И, снова щелкнув плеткой, сунула сигарету в толстые, накрашенные губы и закурила. Мало сказать, что в ней не было ничего привлекательного. Она едва походила на человекоподобное существо, тем более на женщину. Отступив на шаг назад, она разглядывала нас блестящими глазами. Подполковник заговорил, и она перевела нам.
— Так! Вы утверждаете, что были в Сталинграде! В какой дивизии?
— Шестнадцатой танковой.
— Кто командовал ею?
— Генерал-лейтенант Ангерн.
— Чушь! Ты несешь чушь!
Она повернулась и негромко заговорила, обращаясь к подполковнику; тот грузно поднялся, пошатываясь, вышел из-за стола и сильно ударил меня в живот рукояткой револьвера. Мне стало любопытно, почему они испытывают ко мне гораздо большую неприязнь, чем к Грегору.
— Лжец! — выкрикнул он.
Большие красные губы переводчицы искривились в язвительной усмешке.
— Мы знаем, что вы шпионы, — сказала она. — Почему бы сразу не признать, что в Сталинграде вы не были? Почему не признать, что вы фашистские агенты?