Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О ком вы говорите?
— О хмыре, которого судят. О насильнике. Решил морально его поддержать, да?
Я покачал головой:
— Не понимаю, о ком вы. Я пью кофе и никого не трогаю.
Парень потоптался, накаляясь. Я думал, он уйдет, но он вдруг уселся за мой столик.
— Ну вот что, это уже слишком. — Я посмотрел на хозяина за стойкой — может, он все-таки заметит, что творится в его кафе, и вмешается? — Оставьте меня в покое.
— А чё я такого сделал? — Парень невинно развел руками. — У нас свободная страна, нет? Сижу где хочу. Мы просто болтаем.
Я уставился в чашку. Кофе допит, но будь я проклят, если своим уходом доставлю радость этому уроду.
— Спорю на что хошь, — сказал парень, — ты приперся помолиться за подсудимого да глянуть, нельзя ли застращать присяжных, чтоб его оправдали.
— О ком вы говорите? — повторил я.
— А то ты не знаешь, хер моржовый! Ой, о ком же это я говорю? Ну-ка дай сюда свое чтиво.
— Не дам.
— Дай сюда, сказано! — прорычал парень и схватил Библию, прежде чем я успел ему помешать.
— Отдайте, — беспомощно сказал я. — Она не ваша.
— Нет, вы только гляньте! — заржал парень, увидев надпись на титульном листе. — «Одрану от мамы». Надо же, как мило! Твоя старуха подарила? Когда тебя возвели в попы?
— Верните Библию, — потребовал я.
— Я тебе почтой пришлю. Давай адрес, отец, и я отправлю бандероль, как только окажусь рядом с главпочтамтом.
— Ты отдашь ее сейчас, сопляк! Хватит, натешился!
Парень протянул мне Библию, но отдернул руку, едва я хотел взять книгу.
— Ой, прости, отец, я такой неловкий! — Он опять протянул Библию и вновь отдернул руку, смеясь мне в лицо.
— Кто-нибудь мне поможет? — обратился я к залу. Посетители и хозяин впервые посмотрели в мою сторону. — Я прошу помощи, — повторил я. — Этот человек мне досаждает.
— Да я ему ничё не сделал. — Парень глянул на публику, которая явно не собиралась вмешиваться. — Ты хочешь получить свою книжку, отец?
— Хочу. — Я не смотрел ему в глаза, чтобы не злить его еще больше.
— Хочешь получить?
— Да!
— Так получай! — Парень наотмашь ударил меня по лицу Библией, которую моя бедная мать так любовно выбирала, оглядывая кожаные переплеты на полках книжного магазина, и я рухнул со стула, грузно приземлившись на пол в лужах пролитого чая и крошках растоптанных чипсов.
Парень бросил Библию мне на грудь; заскрежетали стулья, но не потому, что кто-то бросился мне на помощь, — никчемный народ отъехал подальше от опасности. А меня, одинокого и затравленного, парень наградил смачной харкотиной, залепившей мне пол-лица. Я отерся, сплюнул мерзкую слизь, угодившую мне на губы, и увидел, что рука моя измазана кровью, хлеставшей из брови, которую я рассек, в падении приложившись головой о край стола.
— Педофил сраный! — рявкнул парень. Это превращалось в клеймо. Похоже, слова «педофил» и «священник» обрели некую дьявольскую связь и стали неразрывны.
— Эй ты, иди отсюда! — прикрикнул хозяин кафе на моего обидчика, но сей отважный возглас застал того уже в дверях.
— Как вы, отче? — Молодая адвокатесса помогла мне подняться на ноги. Я приложил руку к глазу, пульсирующему болью. — Это из-за того священника, что сейчас под судом?
— Не знаю я никакого священника под судом! — взревел я, и она отскочила, оборонительно выставив руки, словно я мог на нее броситься. — Я ничего не знаю, ясно вам?
В зал заседаний я больше не вернулся, но следил за судом, читая ежедневные репортажи в «Айриш таймс». Из-за массы свидетельств процесс растянулся почти на три недели. Сперва ему отводились передовицы, но постепенно он съехал на четвертую-пятую страницу в раздел бытовых преступлений. Однако в последнюю неделю, когда присяжные удалились для вынесения вердикта, он вновь появился на первой полосе, хоть и в подвале, — журналисты прикидывали варианты исхода. Превозмогая себя, я внимательно читал все репортажи. Не верилось, что Том Кардл сотворил столько зла, и вместе с тем я верил, что он на это способен и перечень его злодеяний далеко не полон. Вот такая вот бессмыслица.
А потом, отслужив утреннюю мессу, я включил телевизор, и Пэт Кенни сообщил, что вердикт вынесен. Конечно, «виновен». Решение единогласное. Когда старшина присяжных его объявил, в зале началось ликование. Разумеется, там были и пострадавшие. Все они дали показания, народ их услышал, и теперь они слышали отклик народа. Его слышали их родные и близкие, изболевшиеся за своих чад. По выражению репортера «Айриш таймс», шум в зале был сравним с воплем толпы в Колизее, когда император показывал большой палец, обращенный вниз.
Судья, рассказывал репортер, пыталась успокоить зал, а Том Кардл сгорбился и закрыл руками лицо. Не знаю, со мною, возможно, что-то не так, но я ему сострадал, несмотря на его порочность и жестокость, несмотря на горе, какое он принес людям. Сердце мое разрывалось, когда я представлял: вот он совсем один, позади зряшная жизнь, впереди бог весть какие ужасы тюрьмы. Этого никому не объяснишь, на меня посмотрят с омерзением и сочтут соучастником, хотя его поступки мне глубоко отвратительны, но мысль об одиночестве невыносима, что бы человек ни совершил.
Если я не умею разглядеть толику добра в любом из нас, если не верю, что общая боль наша утихнет, то какой же я священник? И что я за человек?
На другой день публика собралась в зале, чтобы выслушать приговор, и восторг ее угас, уступив место негодующим крикам и свисту, когда судья объявила, что Том осужден всего на восемь лет тюрьмы Арбор-Хилл и принудительный курс психотерапии; пожизненно он занесен в список сексуальных преступников, по отбытии срока ему надлежит еженедельно отмечаться в полицейском участке. Зал полыхал яростью.
Конечно, пресса упивалась происходящим. Теле- и радиостанции направили в суд лучших репортеров, которые совали микрофоны под нос жертвам, рассчитывая, что человеческая боль трансформируется в захватывающий сюжет для дневных новостей. И многие жертвы говорили — многословно, горячо, с нескрываемым гневом. Они жаждали справедливости и предавали позору того, кто превратил их жизни в нескончаемый ад, покрытый непроницаемым мраком. Один весьма приличного вида человек, окруженный родными и близкими, не мог сдержать слез. Жена-красавица обнимала его за плечи.
— Восемь лет? — беспрестанно повторял он. — Восемь лет?
Казалось, он не в силах поверить тому, что услышал в суде, — за такие страдания столь малая кара?
— Да он выйдет года через четыре, от силы пять! — крикнул другой человек, проталкиваясь в первые ряды согласно кивавшей толпы, и я прилип к телевизору. Знаете, кто это был? Тот самый парень, что в кофейне на набережной Ормонд огрел меня моей же Библией. — Вот и все наказание за то, что эта сволочь сотворила со мной и другими! Четыре, мать их, года! Вы, у телевизоров, слышите меня? — Темно-синие глаза его буравили всех, кто сидел в своих гостиных. К чести телевизионщиков, они не вырезали ни слова, когда в последующие дни бесконечно крутили этот сюжет. — Слышишь меня, народ Ирландии? Разуй глаза! Видишь, что здесь творится? Всего-навсего четыре года тому, кто изуродовал наши жизни! Он выйдет на волю и возьмется за старое, если всех их не погнать поганой метлой! Всех, слышите? Снести церкви! Пусть попы собирают манатки и всем — под зад ногой! Понял, ты, с камерой? Ты меня понял, ирландский народ? Надо очистить страну от заразы! Гнать их вон! Гнать их вон! Гнать их вон!