Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Темноту над мебельным ералашем разгоняли и пошлые керосинки, и свечи в надменных канделябрах, и свечи в непритязательных подсвечниках, и свечи, вставленные в бутылки, и многочисленные, незатухающие огоньки папиросок.
Людская пестрота гармонировала с мебельной. Мужская половина: от расхристанных юнкеров и разбушлатившихся матросиков до джентльменов в цилиндрах. Женская половина: от мнимых скромниц с чертиками в глазах до совершенно раздетых, хохочущих девиц. И те, и те бросали вызов прерассудкам прическами и нарядами, отвешивали увесистую затрещину скромности и умеренности алкоголем, кокаином и раскованным поведением. Раскованное поведение особенно удавалось на бывших буржуйских кроватях и диванах.
И была еще сцена. Подмостки, сооруженные, сразу видно, недавно и наспех. Примитивный, поскрипывающий и покачивающийся настил из досок. С рампой из керосиновых ламп.
На сцене, широко расставив ноги-ходули, стоял высоченный, наголо бритый человек в редкостно мятых штанах, студенческой тужурке и с лимонного цвета шарфом на шее. Зычный митинговый голос его, как взрывная волна, пронесся по залу:
— В сутолке дел, в суматохе явлений день отошел, постепенно стемнев. Двое в комнате: я и Кропоткин, дагерротипом на белой стене…
— Пустолай трубозвонный, футурист Маяковский, — с гримасой отвращения произнес поэт и отвернулся. И пошел, поманив за собой изящным жестом руки обалдевшую от зрелища паству.
По дороге пастве суждено было лишиться товарища Ракова. Его ухватили за руку и выдернули из процессии.
— Ты рязанский? — услышал Раков вслед за этим. Перед ним покачивался нетрезвый молодой и красивый господин в костюме и цилиндре, подпираемый двумя другими господами, тоже не слишком трезвыми.
— Папаша с маманей мои оттудова, — честно признался поэт.
— Земляк! — обрадовался незнакомый господин, сорвал с головы цилиндр, запустил им в зал поверх столов, тряхнул белыми кудрями и троекратно расцеловал вконец очумевшего Ракова.
Назаров заметил потерю бойца.
— Кто это? — спросил у поэта солдат, показывая на белокурого.
— Деревенщик Есенин, хвалитель сельского рая, — презрительно выговорил поэт и продолжил путь.
«Ладно, ничего страшного, догонит», — опрометчиво подумал Назаров.
А бойца Ракова, несмотря на робкие попытки сопротивления, уже тащили «пить за землю русскую».
— Рязанский рязанского так отпустить не может! — восклицал «земляк» Ракова. — Я тебя сразу по роже признал. Наша у тебя рожа, рязанская, русская.
На сцене новый автор заунывным голосом завел:
Когда выйдет ясный месяц на небо,
Я надену свое белое жабо…
Между тем Назарова и Сосницкого усадили на диван, на котором хохотали три девицы.
— Обращаемые, — представили их девицам. — У них уже приоткрылись глаза, мы распахнем их полностью.
Товарищ Назаров распахивания глаз дожидаться возможности не имел. Времени у них оставалось не так уж и много. Федор шепнул Сосницкому на ухо:
— Присмотрись, что к чему. Я пойду на разведку по тылам.
И исчез так ловко и незаметно, что его отсутствие обнаружили не сразу.
А в товарища Ракова, хоть он и отнекивался, опасаясь назаровского гнева, влили первый стакан крепкого самогона.
— Я — Серега Есенин, — сказал облокотившийся на полированный столик из березы раковский «земляк». — Что говорят обо мне на земле рязанской? Звучит ли стих мой?
Бравый подчиненный товарища Назарова, уже почувствовавший теплоту в теле и легкость в голове, заглянул в смотрящие на него глаза, небесно-голубые, пьяные и отчаянно грустные, и понял, как ему следует ответить.
— Да как же-с, говорят! Давече вот в поезде кто-то поругал вас, а я заступился.
— Мой друг, на счастье дай мне руку, — голубые глаза увлажнились. — Здесь воздуха нет, людей мало. Здесь соловьев не услышишь. Выпьем за березовый ситец…
Долговязый поэт из поезда проложил на некогда шахматном столике две кокаиновые дорожки и наклонился над ними. Ладную фигуру Дмитрия Сосницкого ласкали шесть женских ручек, расстегивали пуговицы френча.
— Мы твои гурии, — шептали ему напомаженные губы. — Мы твои нимфы, а ты наш сатир.
Его ноздри щекотал ароматный букет духов и алкоголя. Но глаза его скользили мимо склонившихся к нему головок по людской мешанине зала. Сосницкий высматривал тех, кто мог бы быть ему интересен. «Женщины если что-то и знают, то сущую ерунду, — размышлял Сосницкий, в то время как пальчики стали перебирать волосы на его груди и послышались первые постанывания. — Богемную публику тоже отбрасываем. Кто-то из них и знает Князя, но пока найдешь знающего… Из анархиствующей шушеры могут быть интересны те, кто в их команде покрупнее шестерки и сейчас совсем пьяны. Они потеряли осторожность, готовы поболтать и наверняка что-то знают. Стоп! А это кто там в темном углу, за колонной? Эти не похожи на поэтишек и анархистов…»
* * *
— Знаешь Константиново?
Один из молчаливых приятелей Есенина вновь наполнил четыре стакана первачом.
— Знаю, — уверенно врал захмелевший боец Раков, — наши мужики константиновских завсегда уважали.
— Вот, — Серега из Константинове ткнул пальцем в грудь одного из молчаливых приятелей, — их уважение важнее, чем ваш городской подхалимаж. А ты, часом, стихов не пишешь, земляк?
— Пописываю, очень даже, — еще раз солгал Марсель Прохорович, которому уже вконец разонравилось говорить правду.
— Я сделаю тебя знаменитым, — пообещал константиновский мужик.
— Буду премного благодарен, ваш-сятельство.
— Пошли, — вдруг скомандовал Есенин.
* * *
Экземпляр, который вывернул из-за угла и надвигался на Назарова, сразу понравился красному командиру. Ни на анархиста, ни на поэта он не тянул. И вообще, у него разве что на лбу не было выколото: «Я — мазурик».
«Мелочь, понятно. Так оно и к лучшему. Пьян, как сапожник — и это неплохо», — заключил Назаров, огляделся, подобрался.
Их физические тела встретились в коридоре.
— Ну, здорово! — Федор обнял незнакомца, окунувшись в самогонные пары. — Наконец-то вижу своего! Кирю Пензенского знаешь?
— Чего? — прижатый к стене добродушно улыбающимся солдатом, незнакомец недоуменно чмокал губастым ртом.
— А Патрона? А Пастуха знаешь? — не унимался солдат. — А может, ты и Князя не знаешь?
Последнее Назаров произнес угрожающе. И по тому, какой испуг промелькнул в пьяных глазках, обрамленных синевой, Федор понял — знает.
— Чего надо, мужик? — взгляд губастого скользнул влево-вправо по коридору.