Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У кого хватило умения и терпения сотворить это чудо? Дэвид подумал о своих фотографиях: он так старался поймать каждое мгновение, а когда изображение появлялось на бумаге, понимал, что все уже давно изменилось. К тому времени успевали пройти часы, даже дни; он и сам становился немного другим. Тем не менее всякий раз, снова, снова и снова, он пробовал удержать ускользающий мир.
Дэвид присел на край жесткого ложа. Голова гудела. Он вытянулся, набросил на себя края сырого одеяла. В окна лился мягкий серый свет. Голый стол, плита, да и сам воздух отдавал плесенью. Газеты, в несколько слоев наклеенные на стены, местами начали отставать. Его семья была очень бедной, все их знакомые были бедными. Не преступление, конечно, но дела ничуть не меняло. Никто ничего не выбрасывал. Старые двигатели, консервные банки, молочные бутылки заполоняли холмы и поляны: своеобразное заклятие, крепостная стена против нищеты и нужды. Когда Дэвид был ребенком, соседский мальчик, Дэниэл Бринкерхофф, забрался в старый холодильник и задохнулся. В памяти Дэвида осталось глухое перешептывание, а потом – тело ребенка на столе в лачуге, практически такой же, как эта, среди зажженных свечей. Мать Дэниэла плакала, что удивляло Дэвида: он был слишком мал и не понимал горя, всей огромности смерти. Но он запомнил, что говорил несчастный отец, потерявший сына, за порогом, на улице, но так, что слышала мать Дэвида: «Почему именно мой мальчик? Он же был здоровый, сильный. Почему не та больная девчонка? Если кому-то суждено умереть, почему не ей?»
Дэвид закрыл глаза. Как тихо. Он стал вспоминать звуки, наполнявшие его лексингтонскую жизнь: шаги, голоса в коридорах, телефонные трели, звон в ушах. Писк пейджера, пробивающийся сквозь бормотание радио в автомобиле, а дома – бесконечная гитара Пола, Нора, с телефонным шнуром вокруг запястья ведущая переговоры с клиентами. Среди ночи опять звонки: его ждут в больнице, надо ехать. И он вставал в темноте и холоде и ехал.
Здесь не так. Только шорох ветра в опавшей листве, а вдали – тихое журчание ручья подо льдом. И стук ветки по стене дома. Дэвид замерз и, приподнявшись, вытянул из-под себя одеяло. Он повернулся, укутываясь плотнее; фотографии в кармане остро кольнули грудь. Его еще несколько минут колотила дрожь, от холода и усталости после долгой дороги. Дэвид прикрыл глаза – всего на пару минут, чуточку отдохнуть. На изнанке век темнели две сливающиеся реки, манящие водовороты. Не упасть, но прыгнуть: тоже выбор.
В окружающей плесневой затхлости чувствовалась нотка чего-то сладкого, сахарного. Его мать покупала сахар в городе. Дэвид почти ощутил во рту вкус именинного пирога, желтого, плотного, сдобного. Взрыв сладости, веселые голоса нижних соседей из домов в лощине, разноцветные платья женщин, шуршащие по высокой траве. Мужчины в темных брюках и сапогах, дети, с бешеной энергией и криками носящиеся по двору. Позже они собирались все вместе и делали мороженое в баке с соляным раствором, ставили под крыльцо, долго морозили, а потом снимали заледеневшую металлическую крышку и щедро накладывали в миски сладкий холодный крем.
Кажется, праздник с мороженым устраивали после рождения, а может, крещения Джун. Сначала она была как все дети, махала в воздухе крохотными ручками, которые задевали его лицо, когда он наклонялся поцеловать сестричку. В тот жаркий летний день они еще веселились; мороженое стыло под крыльцом. Затем прошла осень, зима, а Джун все не садилась. Миновал ее первый день рождения, но она была очень слабенькая, не держалась на ножках. Снова наступила осень, и приехала двоюродная сестра матери с сыном, примерно того же возраста, что и Джун, и тот мальчик не просто ходил – носился с утра до вечера и уже начинал говорить, а Джун только сидела и молча смотрела по сторонам. Вот когда они поняли: что-то не так. Мама, вспомнил Дэвид, провожала взглядом их маленького гостя, и слезы бесшумно текли по ее щекам. Потом она печально вздохнула, отвернулась и пошла к дочери. Это горе, тяжкий камень на сердце, Дэвид всюду носил с собой; от него он пытался избавить Нору и Пола, но лишь породил множество других страданий.
– Дэвид, – сказала в тот день мать, выте-рев слезы тайком от сына, – убери со стола свои бумаги и сходи за дровами и за водой. Сейчас же. Сделай что-нибудь полезное.
Он послушно все выполнил. И они стали жить дальше, день за днем. Замкнулись в себе и даже не ходили в гости, только изредка, на крестины или похороны – до трагедии с Дэни-элом Бринкерхоффом. С тех поминок они возвращались в темноте, пробираясь вдоль дорожки у ручья ощупью, по памяти; отец нес Джун на руках. Мать больше не спускалась с гор до самого своего переезда в Детройт…
* * *
«Так-то вот. И ни фига у тебя не выйдет», – сказал кто-то, и Дэвид, не открывая глаз и не понимая, снится ему это или чудится в завывании ветра, заворочался. Спать мешал не только голос: что-то впивалось в запястья. Дэвид провел сухим языком по небу. Жизнь дома была трудна, они работали дни напролет, и для горя не оставалось ни времени, ни терпения. Надо было жить дальше, и коль скоро разговоры о Джун не могли ее вернуть, то о ней больше никогда не говорили. Дэвид повернулся на бок и опять почувствовал резкую боль в запястьях. От удивления он разлепил веки и обвел сонным взглядом комнату.
Она стояла у плиты. Армейские штаны плотно облегали стройные ноги, немного топорщась на бедрах. Из-под байковой мужской рубашки в черно-зеленую клетку торчал ворот свитера цвета ржавчины с ярко-оранжевыми вплетениями. Руки в перчатках с отрезанными пальцами сноровисто колдовали над сковородкой, где шипела яичница. Снаружи уже стемнело – он долго проспал, – в комнате горели свечи, их желтое пламя смягчало все вокруг и заставляло кружиться подвески-аппликации.
Со сковородки брызнул жир, рука девушки взметнулась к лицу. Несколько минут Дэвид, не двигаясь, наблюдал за ней, вбирая взглядом все детали: черные ручки плиты, которые его мать так старательно начищала, и обгрызенные ногти этой девчушки, и трепетание огненных язычков на фоне темного окна. Девушка потянулась к полке над плитой, за солью и перцем, и Дэвид залюбовался игрой света и тени на ее коже и волосах, ее природной грацией.
Жаль, фотоаппарат остался в гостиничном сейфе.
Дэвид попытался сесть, но запястья снова ожгла боль. Недоумевая, он повернул голову и понял, что привязан к кровати: прозрачным шифоновым шарфом к одной стойке, веревками от швабры – к другой. Она уловила движение у себя за спиной, обернулась, легко похлопывая по ладони деревянной ложкой, и объявила:
– Сейчас вернется мой друг.
Дэвид откинул голову на подушку. Девушка была худенькая, не старше, а то и моложе Пола. Одна, в заброшенном доме. Бродяжка. Интересно, что у нее за друг и не пора ли уже испугаться?
– Как тебя зовут? – спросил Дэвид.
– Розмари, – ответила она и, почему-то встревожившись, прибавила: – Хочешь верь, хочешь нет.
– Розмари, – повторил он, представив куст, похожий на сосну, с ароматными игольчатыми листочками, который Нора посадила на солнечном месте, – окажите любезность, развяжите меня.
– Не-а! – быстро, весело ответила она. – Ни за что.