Шрифт:
Интервал:
Закладка:
6
В Москве вели переговоры с послом крымского хана Челибеем. Челибей — кривоногий татарин с щекой и бровью, жестоко посечёнными саблей, с глазами, глубоко спрятанными под низко, котлом надвинутым на лицо бритым черепом, — хитрил и отмалчивался. Старый воин, он хорошо понимал, что лучшие времена для хана прошли. Русь, набирая силу, была далеко не та, что прежде, и ныне на Москве уже не просили, но требовали.
Окольничий Иван Бутурлин[75], дабы смутить татарина, показывал ему новые стены Китай-города, земляные раскаты Донского монастыря, защищавшие Москву от Дикого поля. Татарин, удивляясь толщине стен и высоте башен Китай-города, щупал осторожно жёлтыми пальцами красный калёный кирпич, ногтем ковырял замешенную на яичном желтке, крепкую, как камень, известь кладки, но только головой качал да цокал языком:
— Якши камень!.. Ай-яй-яй… Якши крепость!..
Задирал голову, смотрел на башни, но глаза его не выражали ничего. Окольничий горячился и, чтобы вяще припугнуть татарина, повёз его в Пушечный приказ. Челибею показали новые пушки Андрея Чохова. Гладкие стволы отливали сизым блеском хорошего металла, пушки били точно, лафеты были легки и удобны. Бутурлин не удержался, соскочил с коня, выхватил у пушкаря запальный фитиль. Пушка рявкнула, и калёное ядро ударило в грудой наваленный камень. Брызнули осколки, и груда развалилась.
— А?! — воскликнул Бутурлин. — Каково? Против калёного ядра никакая крепость не устоит!
Татарин покивал с седла:
— Якши, якши…
И всё.
Незадолго до переговоров Бутурлин ездил под новый Борисов город для размена послами с крымцами. Выбор пал в этом деле на Ивана Бутурлина не случайно. Окольничий был дерзок, остр на язык, и Москва хотела посмотреть, как люди хана будут слушать его речи. Но не это было главным. Окольничий вёз хану подарок — обязательный при размене послами — намного меньший, чем давали ранее. На Москве так думали: возьмут крымцы эти деньги — значит, слабы, не возьмут — ну что ж, тогда подумаем.
В Думе говорили:
— Нужно ли испытывать крымцев? Хан и так напуган. Чего задираться?
Шлёпали раздумчиво губами, чесали в бородах. Но Борис сказал:
— Пускай везёт.
Крымцы подарок взяли, и хан Казы-Гирей перед русским послом, князем Григорием Волконским[76], дал клятву на Коране о братской любви к великому государю Борису Фёдоровичу и мире с Россией.
Русский посол, однако, — и то было беспримерно, — подняв лицо, сказал:
— Пущай книгу, на которой ты клятву давал, покажут моему толмачу. — Одышливый и тяжёлый князь Григорий передохнул и закончил твёрдо, как и начал: — И пущай же он подтвердит, что эта книга и есть священный Коран. Вот тогда клятва будет клятвой.
Князь Григорий выставил бороду, плечи развернул, и, казалось, убей его в сей миг, а с места не сдвинешь. Вот как загорелся князь, отстаивая державное дело.
Ханский визирь испуганно раскрыл рот. Сомневаться в сказанном ханом не смел никто. За дерзость такую мало было и на кол посадить. Но хан молчал.
Русский посол стоял, словно бы окостенев, лица не склонял.
Хан снял руку с подлокотника трона. Визирь голову вжал в плечи. Знал: сейчас последует гневный приказ и прольётся кровь. Но хан повелел священную книгу предъявить русскому послу.
Ныне на Москве опасались, что Челибей при произнесении царём клятвы хану потребует того же от Бориса Фёдоровича. А клятву на Библии царь давать не хотел. Оттого-то и возил к стенам Китай-города и раскатам Донского монастыря расторопный окольничий ханского посла. Смущал. Но Василий Щелкалов, раз только глянув на Челибея, сильно засомневался, что такого можно испугать.
Молодой Иван Бутурлин, выхваляясь удалью, ухмыльнулся, сказал:
— Э-э-э… Крымцы ныне не те, и Челибейка рта о Библии не раскроет.
— Ну ты, Ванька, — повёл в его сторону мужичьими упрямыми глазами думный дьяк, — помолчи.
Василий Щелкалов оказался прав.
Челибея ввели в Грановитую палату, и он, к удивлению своему, увидел, что рядом с царём нет думных, только дядька царёв и ближний дьяк.
Борис Фёдорович повелел Семёну Никитичу подать книгу и, взяв её в руки, с царским величием произнёс:
— Это наша большая клятва. Больше её у нас не бывает. — И тут же отдал книгу боярину.
Все замерли.
У крымского посла заметались глаза. И всё же Челибей, преодолев сухость в горле, сказал:
— Когда государь наш Казы-Гирей перед вашим послом, князем Григорием Волконским, прямую клятву учинил на Коране, то князь велел эту книгу смотреть своему толмачу. Со мною Казы-Гирей для того же прислал дьяка-грека…
Царь прервал Челибея:
— Сказывал я тебе, что мы такой клятвы, как теперь брату своему дали, не учиняли никогда.
Голос его выдал раздражение, но Борис Фёдорович тут же погасил гнев и продолжил спокойно и медленно:
— С которыми великими государями бывают у нас постановления, их утверждают бояре, окольничие и думные дьяки. Ныне же, желая крепить братство с Казы-Гиреем свыше всех государей, велели мы тебе быть у себя наедине. При нас только дядя да ближний дьяк, потому как все большие дела — тайны.
Борис замолчал, и крымский посол понял, что царь больше ничего не скажет.
На том и закончились переговоры с Челибеем. Царскую клятву крымский посол принял.
…Ввечеру того же дня Борис Фёдорович стоял у хитро изукрашенного окна кремлёвского дворца. Над Москвой нарождалась ночь. Отдельные дома уже было не разглядеть, как нельзя было разглядеть и летящие в небе кресты многочисленных церквей и соборов, их купола и колокольни. Вся Москва представала перед взором царя огромной единой громадой, прихлынувшей к стенам Кремля. И в один, и в два света избы, различавшиеся лишь разновеликостью набранных ими теней, как волны, ряд за рядом набегали из темноты, и трудно было увидеть конец этому прибою, так как окоём ещё не высветился утопленной за край земли луной. Напротив, ночь, всё больше сгущая краски, растила набегающие на Кремль валы, вздымала их выше и выше и всё теснее приливала к его стенам.
Борис Фёдорович, сдвинув брови, напрягал глаза, но оттого темнота за окном не становилась различимее. Слух царя ловил отдельные голоса, звоны, шорохи, шумы, но и это не было разъято на понятные звуки, а сливалось в один глухой гул.
Чёрный воздух был душен.
Рука Бориса Фёдоровича, лежащая на холодном мраморе подоконника, начала дрожать. Он отвернулся от окна и прошёл в глубину палаты, покусывая губы. Во всём теле было