Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зачем-то наклонил голову, понюхал снег, коленями тронул учуга:
– Aттay!
Не оборачиваясь, Дежнев шагнул на крылечко, негромко прикрыл за собой деревянную дверь. Наверное, не закрыл на щеколду, чтобы все утром видели – бежал подлый князец… Полная Луна пугливо спряталась в облаке и человек на олешке сразу исчез. Только тянулся черный след. Но и след занесет к утру.
Гришка насторожился.
Вот тени… Смутные тени…
Но ведь никогда не бывает так, чтобы тени двигались неправильно…
А если тени все-таки движутся неправильно, если они движутся не так, как должны, это нехорошо, так не должно быть…
Прыгнув, Гришка коротко ударил по черному, пискнувшему, прижал нож к горлу.
– Ну, Гришка! Убери нож!
Лоскут убрал. Сел в сугробе, сцепил на коленях руки:
– Ты, Павлик? Что видел?
– Ничего не видел.
– А зачем ходишь ночью?
– Да разве ж хожу? – сидя в снегу, испуганно отряхивался Павлик. Снег запутался даже в бровях. – Я просто вышел… А тут голоса… Ой, что видел! – все же признался Заварза. – Тут Семейка аманата отпустил!
– Ты глупый, Павлик, – покачал головой Лоскут, не пряча нож. – Я тебя умным и не считал, но ты глупый.
– Да ты сам подумай! – суетливо задергался Павлик. – Семейка, правда, отпустил одноглазого! А одноглазый куда пойдет? Он к дикующим пойдет, он приведет сердитых. Буди, Гришка, людей.
– Ну, разбудим… А что скажешь?…
– Как это что? Что видел, то и скажу! – быстро заговорил Павлик. – Чекчой – аманат общий. Он один у нас такой. Не будет аманата, родимцы совсем перестанут уважать русских. Слухи пойдут, кровь прольется.
– Мне твои слова не нравятся, Павлик, – угрюмо объяснил Лоскут, все еще не поднимаясь из сугроба. Но напряженно сидел. Чувствовалось, что в любой момент может настичь Заварзу. – Видишь, зачем-то Господь снова передал тебя в мои руки… Один раз, помнишь? – раненным, я тебя выходил, поднял на ноги… А теперь просто глупым… Могу ножом пырнуть, например, чтобы молчал… И прорубь рядом… Если бросить человека в Прорву, его рыбы съедят… Потому что как быть иначе? Ты ведь скажешь, что это я с Семейкой… – Гришку вдруг ужаснула мысль, что Павлик, правда, считает его в сговоре с погычским прикащиком. – Ты ведь скажешь, что это мы отпустили аманата… А мы тогда, Павлик, заявим совсем другое… Заявим, что видели, как ты вел в поводу пожилого учуга… Уводил, значит, его… Подталкивал… А на учуге сидел Чекчой…
– Да ты что говоришь такое?
– А как иначе? – хмуро ухмыльнулся Лоскут. Не нравилось ему, что вот вынужден защищать Дежнева. – Ты совсем глупый, Павлик. А прорубь рядом. Язык твой, как гиря, утянет тебя на дно. Будут искать, мы с Семейкой подскажем, что вроде как ушел Заварза в сендуху. Сам, по своей охоте ушел. И одноглазого свел. А тебя, Павлик, будут рыбы есть, шевелить ртами.
– Бога побойся!
– Зачем?
– Ну, Гришка! – в отчаянии оглядывался Кокоулин. – Я же ничего не видел! Вот клянусь, ничего не видел! Ни прикащика, ни Чекчоя! Просто вышел по малому. Видишь, весь мокрый?
– А Юшка спросит?
– То же скажу.
– Зачем отбеливаешь Юшкины изветы?
– Да как же иначе, ведь Юшка – башлык! – совсем испугался, заплакал Павлик, боясь Гришкиного ножа. – Домой хочу, у меня баба дома. Бабу кривой Прокоп пользует, а заплатил всего за год. Я не сплю, так болит сердце.
– А не жди милостей от Юшки. Лучше все уйдем по закону.
– Да сколько ж терпеть?
– Может, до осени.
– А аманат? – боязливо покосился Павлик. – Одноглазый Чекчой? Почему отпустили дикующего? У его родимцев сердца сердитые.
Гришка промолчал.
Медленно падал снег.
Бесшумный, засыпал следы.
– Молчать умеешь?
– Уже научился, – горько сообщил Павлик.
– Тогда вместе уйдем в Нижний.
– Осенью?
– Наверное.
– А доживем до осени?
– Если забудешь, что видел, то… доживем.
Гришка сам не знал, зачем требует молчания у Павлика, но почему-то казалось ему это важным. И столь же важным казалось понять, ну, почему, ну зачем так поступил прикащик? Не ему, что ль, сидеть на реке?
– Если слово даешь, иди.
– Куда? – не поверил Павлик.
– В избу. Спать. Или расхотелось?
Гришка выпростался из сугроба и поднял на ноги Заварзу. Тот, ничего не ожидая, может, правда весь мокрый, неровным шагом засеменил в тень избы.
А снег шел и шел.
Засыпал след.
Охотнички рыщут,
Черна бобра ищут,
Хочут устрелити,
Маше шубу шить.
Маше шубу шить,
Бобром обложить.
Не лучше ли мне, ась?
Живому пожить.
Живому пожити,
Молоденькому,
Молоденькому да
Золотенькому…
Влажный воздух зримо дрожал от безмерного, ни на минуту не смолкающего рева. Хрюкающие, лающие, ухающие морские звери заполонили коргу. Испугавшись или рассердясь, взревывали особенно ужасно. Нелепо скакали, падали, ласты отказывались им служить. Тысячи и тысячи зверей ревели и лаяли, а к берегу подплывали все новые. Набрав в грудь воздуха, шумно ныряли, разводя волну, другие, напротив, выпрыгивали над водой и рушились обратно, поднимая каскады пены.
Осень.
Освежение воздуха.
Резкий ветер с моря заставлял плотнее запахивать кафтаны.
Люди Двинянина рылись, как медведи, в выметах, в длинной скользкой морской траве, в битых ракушках – пище зверя. Сильно дивились: морж – зверь в теле обильный, как питает себя таким?
Черный галечник.
Бесконечность, дымка над морем.
Все привлекает взгляд, а все чужое, чужое.
Павлик Заварза так постоянно жалобился: все чужое. С невыразимым укором тряс маленькой головой: вот пока лето, подняться бы к острожку. Там живые деревья, там лес растет. А на низах реки пусто. Почему так?
– А почему у коровы рога вверх растут, а у моржа вниз?
– Ну, то дело Божье.