Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бормотанье, прозябанье
и нелепая дыра…
— Что это он читает? — все еще бодрым голосом спросил Алексей.
Мама прикрутила ручку, но совсем не выключила: исчез звук, но изображение осталось.
— Нам надо с тобой поговорить, Алеша, — сказала она ровным и тихим голосом. Папа потупился.
«Все. Это конец», — сказал себе Алексей, поняв, что сейчас все произойдет. Начинался кошмар. Страшнее быть уже не могло.
Мама говорила. Неверное, расплывающееся ощущение поселялось в Алексее. Ему казалось: это не с ним и не о нем происходит — не происходит, снится — не снится. Все расползалось перед ним, как сырая промокашка… И этот неопределенный разрыв, ворсинки его — от этого мешался рассудок, мамино лицо непонятно белело, обращенное от телевизора, рот ее все говорил что-то, а потом и не говорил, а только все шевелился, словно у мамы выключили звук, но не выключили изображение. Лицо ее тогда удалялось куда-то в бесконечность, становилось крохотным, неразличимым, и оттуда, издалека, что-то говорила ему мама. Отец сидел неслышно, как мышь. Какой-то другой, тоже зеленый, человек плавал в линзе, как в аквариуме. Алексей отклонил голову, линза искривилась, а человек сократился, исказился и заплавал там, как лягушка. Пузырьки в линзе увеличивались и играли зелеными краями. Мамино лицо снова приблизилось; это можно было уже проделывать, как фокус, — и удалилось. В аквариуме плавали уродливые человеко-рыбы. Разевали рты, как им и положено, молча. И все в этой комнате, едва освещенной зеленоватым водяным светом… Алексею показалось, что все они — странное такое семейство — погрузились в какую-то влагу и там шевелятся и существуют, на дне комнаты-банки. В аквариуме линзы заплавали водоросли, все побежало, побежало. Вдруг приостановилось: какое-то существо медленно опустилось на дно и там исчезло. И тотчас другое, точно такое же, отделилось от верхнего края и, разевая рот и делая плавательные движения руками, тихо опустилось на дно — там скрылось. И опять точно такое же, сначала ноги и позже голова, выплыло, погружаясь в центр аквариума. Алексей изменял положение головы: существа начинали кривляться, уродовались, ломались… Что-то вспыхнуло, и побежала рябь. Мамино лицо возвратилось в исходное положение, звук у нее вдруг включился. «Понял? — услышал Алексей. — Сейчас пойдешь и сделаешь, как я сказала. Понял?» — «Да», — хотел выговорить он и, как в страшном сне, почему-то не мог: раскрыл только рот, тот с трудом разлепился, сухой, и что-то в нем скрипнуло. Мама сделала отцу знак, и отец, легко и не глядя в сторону Алексея, как бы и не прошел, медленно проплыл комнату, там, в темноте, порылся, будто в иле, и приплыл, держа три зеленые бумажки.
Алексей уже ничего не осознавал. Был он словно выключен, мертв. В голове легко и высоко звенело. Ему казалось, что он не ходит, а летает. А что вообще всего того, что есть, нет на самом деле. Какую-то даже легкость ощущал он.
…Теткина комната показалась ему с телевизор. Из-под зеленой фарфоровой тарелки белый свет ложился только в центр исчезавшего в темноте стола, на бумаги. Тетка обратилась к Алексею лицом и как-то отъехала вместе с креслом от стола в тень. Звука отодвигаемого кресла Алексей не услышал, словно бы тетка на кресле была дверцей шкафа, и дверца раскрылась. Лицо у тетки было ярко-зеленое от абажура, испуганное, и она как-то сжалась.
— Вот, я у вас украл, — говорил Алексей мерным голосом, — вот.
Он клал ей на стол две зеленые бумажки. Теткино лицо искривлялось, по нему побежала рябь, и жалобно, тонко она проговорила:
— Ну что ты… что ты! Да ты садись!.. Посиди…
…У Трефилова были зажжены абсолютно все лампы вплоть до ночника, а сам он стоял лицом в черное окно и курил.
— Вот… — начал Алексей.
— Положи на стол, — прервал его Трефилов, не оборачиваясь. Алексей увидел, как уши и шея Трефилова стали бурыми от крови, и тут же они, и уши, и шея, исчезли в бешеных клубах дыма.
У себя в комнате он не зажигал света. Надо было как можно плотнее закрыть дверь. Стараясь неслышно, он брался обеими руками за ручку и тянул, сначала слегка, потом все сильнее и изо всех сил, даже упирался ногой в косяк, пока не затрещала ручка. Замков ведь в квартире не было…
В темноте же он медленно разделся, старательно раскладывая одежду по стулу, чего обычно не делал. Сейчас, стоя босиком на полу, он подносил брюки к самым глазам — отыскивал складку, аккуратно вывешивал их на спинку. Ботинки — пятки вместе, носки врозь — поставил чуть ближе к ногам кровати, а не посредине. И лег.
Он лежал, сгруппировавшись, как в сальто, дышал в колени, пытаясь согреться. И вдруг не то что комната, не такая уж большая, но даже кровать показалась ему огромной. «Какие мы все маленькие, — повторял он про себя. — Какие мы все маленькие…» — «Как ты смешно говоришь „маленький“! — смеялась Ася. — Майенький… Милый мой!» — «В-вот! Вот!!!» — говорил Алексей и швырял деньги пачками, п-пачками!!! Они разлетались веером и медленно, как стая маятников, туда-сюда каждый листок, опускались и, вздрогнув, ложились на пол, а он все швырял, швырял их к ногам. К их ногам… Они стояли, жалкие, понурые, такие старые… Ему становилось вдруг их мучительно, до слез жалко — и он прощал их, он прощал их.
Ему представлялось, что поставлен огромный спектакль, потребовавший усилий всего мира, и он — главное действующее лицо. Будто он принц на самом деле, будущий властитель всей земли. Все это знают о нем, и все молчат и продолжают разыгрывать этот спектакль для него. Словно бы надо воспитать его в неведении в этом спектакле и потом, в какой-то момент, объявить ему, кто же он на самом деле. Это далекий финал, немая сцена — и все оказываются твоими слугами, подчиненными…
И так далеко зашли их рабство и покорность ему, их властителю, что они сделали невозможное — ничем не выдали себя, выдержали чудовищный спектакль, целую свою жизнь. В этом представлении больше всего удивляло его, как же они выдерживают. Ведь и прохожие, и незнакомые ходят мимо и узнают его, но не перешептываются, не показывают вида, будто они действительно не знают его.
Неестественность и громоздкость этого надуманного спектакля, где целые материки, страны и народы существуют всего лишь как декорации на таком далеком краю сцены, что их никто и не видит из главных действующих лиц, и только для того, чтобы в какой-то момент многолетнего спектакля быть вскользь упомянутыми, что они есть и существуют где-то, в одной из реплик 1001-го персонажа, — показались ему странными и жуткими. Перевернутость жизни, где он, властитель, больше всех не властен и каждый может унизить его, не боясь расплаты, ибо единственный закон для них — это следование роли… такая уж перевернутость, где даже преданность ему должна быть выражена неумолимо сыгранной жестокостью к нему же, казалась нелепой, почти смешной. А то, что актеры знают и другую жизнь, кроме спектакля, и только он, один-одинокий он, должен существовать в этом спектакле как в жизни, было несправедливо. Потому что он ведь разгадал обман… Безумное одиночество, обманутость, единственность в мире сладко ныли в Алексее. И он уже всех жалел…