Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты действительно описал все абсолютно точно, но Арвида ты, конечно, придумал?
– Танечка, я ничего не придумал. Это не художественное произведение, а очерк – точный протокол происшедшего.
Я не успел окончить фразы, как зазвонил телефон: – Шалом! Говорит фрау Эрна. – Где вы? – Мы с Арвидом в Тель-Авиве, в гостинице. Через полчаса фрау Эрна и Арвид были у нас. Таню потрясло удивительное совпадение. В какой-то момент она сказала Арвиду, что прочла мой рассказ о том, что мы увидели в Самарии.
Арвид, оказалось, тоже опубликовал в Германии очерк о нашей поездке.
Я попросил его прислать мне этот очерк. Но Арвид скромно заметил, что он не коллекционирует своих произведений.
А жаль. Мне бы очень хотелось узнать, как он рассказал соотечественникам о нашей совместной поездке в Шомрон.
Я люблю листать толстенный том антологии русской поэзии «Строфы века». Сборники стихов обычно называют «братскими могилами», потому что кроме авторов они мало кого интересуют. Антология Евгения Евтушенко этому определению не соответствует. Грандиозность замысла, впечатляющий объем, профессиональный отбор – все это делает «Строфы века» уникальной книгой. Без малого тысяча имен, из которых только десятки на слуху даже у знатоков поэзии.
Я читаю эту книгу небольшими глотками, открывая на случайных страницах. И вот на странице 701 обнаруживаю совершенно незнакомое имя – Ион Деген. Обратила на себя внимание преамбула, намного более длинная, чем короткое, из восьми строк, стихотворение. Цитирую Евтушенко: «…эти стихи наизусть читали и Луконин, и Межиров, Гроссман процитировал их в романе «Жизнь и судьба» – и все они были уверены, что анонимный автор убит». Далее в преамбуле говорится о чудесном воскрешении и удивительной судьбе автора стиха Иона Дегена.
Долгие годы стихотворение передавалось из уст в уста, возникали разные варианты. Евтушенко выбрал, на его взгляд, лучший. Вот этот стих:
Мой товарищ в предсмертной агонии.
Замерзаю. Ему потеплей.
Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
Что с тобой, что с тобою, мой маленький?
Ты не ранен – ты просто убит.
Дай-ка лучше сниму с тебя валенки.
Мне еще воевать предстоит.
Поразили строчки: «Дай-ка лучше согрею ладони я / Над дымящейся кровью твоей». Вот она, жуткая правда войны и обычность, повседневность смерти. Другие строчки произвели меньшее впечатление, особенно обращение «что с тобою, мой маленький?». Какая-то инфантильность, абсолютно не соответствующая «дымящейся крови».
Так бы все это и осталось, но мне повезло. Я познакомился и подружился с Ионом Дегеном. Оказалось, что оригинал стиха существенно отличается от опубликованного в антологии. Приведу его целиком:
Мой товарищ, в смертельной агонии
Не зови понапрасну друзей.
Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
Ты не плачь, не стони, ты не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай на память сниму с тебя валенки.
Нам еще наступать предстоит.
Вроде о том же. Но даже запятая в первой строчке совершенно меняет смысл. Это не констатация факта, а обращение к смертельно раненому товарищу, который понапрасну взывает о помощи. Насколько же это сильнее, чем «ему потеплей»! А строчка «Ты не плачь, не стони, ты не маленький»? Разве это сравнится с совершенно проходной строчкой «Что с тобой, что с тобою, мой маленький?» Разница очевидна. Наконец «на память сниму», а не «лучше сниму», и победное «наступать», а не общее «воевать» – всего этого вполне достаточно, чтобы сделать вывод: оригинал намного сильнее евтушенковской публикации и заслуженно находится в ряду лучших стихов о войне.
В один из своих приездов в Израиль Евгений Евтушенко встретился с Ионом Дегеном. Мэтр приготовился услышать благодарность за публикацию, но неожиданно для себя встретил жесткое неприятие автором тех искажений, которые претерпел стих.
Как рождаются такие стихи? Ведь понятно, что автор не грел рук над дымящейся кровью и не снимал валенок с убитого товарища. Как возникли эти метафоры, в которых реальные ужасы войны преломляются в поэтические образы, более правдивые и более потрясающие, чем реальность, их породившая?
В разговоре с Ионом я попытался это понять. И он мне сказал, что точно не знает, а может? только догадываться, из каких ассоциаций мог возникнуть стих «Мой товарищ».
До сих пор во снах ужасов к нему приходит увиденное им, семнадцатилетним парнем, тогда, когда смертельно ранило его друга-разведчика Гошу Куликова.
Слово Иону Дегену: – Он лежал в грязи рядом с железнодорожной насыпью. Всю ночь лил холодный октябрьский дождь. Время приближалось к полудню, и все еще продолжало моросить. Кинжалом я вспорол комбинезон и гимнастерку на его груди. Рана была ужасной. Не рана, а дыра. Над раздробленными ребрами клокотала красная пена. Ручьи крови текли, как лава из кратера. И над всем – два кровавых фонтанчика. А у меня только один индивидуальный пакет. Вощеная бумага, в которую был упакован бинт, не закрыла даже половины раны, а тампон просто утонул в ней. Бинта хватило, чтобы полтора раза опоясать могучую грудь Егора. Я быстро снял нательную рубашку, разорвал ее и пытался перебинтовать его. Егор большой ладонью погладил мои мокрые волосы и едва различимо прошептал: «Зря это ты. Рубашку стоит отдать живому». Больше он ничего не сказал.
– Жуткая история, Ион. А снятые валенки? Неужели и это имеет какую-то связь с реальностью?
– Может, и имеет. Правда? это были не валенки, а сапоги. И дальше Ион рассказал другую историю. В его взводе командиром танка был Толя Сердечнев. Случилось так, что Толя выпрыгнул из люка своей загоревшейся машины в одном сапоге. Сиденье, отскочив на сильных пружинах, прихватило правую ногу, и сапог остался в танке. Толя носил обувь 46-го размера. Такой размер был только у него и у замком-бата по хозчасти, гвардии капитана Барановского, к которому и обратились с просьбой выдать Толе новые сапоги. Тот объяснил, что у него сейчас, к сожалению, нет сапог для гвардии лейтенанта Сердечнева. Толя поверх портянок обернул ногу куском брезента и хромал по лужам в одном сапоге. Ежедневные обращения к замкомбату оставались без результатов. Немногие оставшиеся в живых танкисты сочувственно смотрели, как Толя таскал налипшие на примитивную обувку килограммы прусской грязи.
– Как командир взвода, – продолжает Ион, – я нес ответственность за своего подчиненного и решил по-мужски поговорить с капитаном. Крепко выпив (после наступления в батальоне осталось считаное количество танкистов, а водка еще поступала на полный штат батальона), я отправился к капитану. Забыв о субординации, не в особенно уважительной манере я заявил, что если завтра гвардии лейтенант Сердечнев не получит сапог, то сапоги мы снимем с гвардии капитана Барановского. Замкомбат стал что-то кричать по поводу военного трибунала, но я уже не слышал, стараясь на выходе не задеть косяки.