Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он решил вымыть кружку после кофе, выскочил из кабинета и в коридоре налетел на Басю Соберай. Из ее рук выпал какой-то сверток. Он тут же наклонился и поднял его — это была картонная коробка размером с толстую книгу, с почтовой наклейкой, очень легкая, будто пустая. Куртуазным жестом он подал ей посылочку.
— Прошу.
Не веря своим глазам, он заметил, что Соберай залилась румянцем, как девочка-подросток, которую поймали на чем-то зазорном, интимном. Она вырвала посылку у него из рук.
— Будьте повнимательней, уважаемый.
Он хотел было огрызнуться, но в этот момент открылась дверь кабинета Мищик, из-за нее выглянула начальница и решительно поманила его пальцем — ученика вызывают к директору. Он пошел, всё еще держа в руках пустую кружку с логотипом «Легия Варшава»[142]. В кабинете у Мищик сидел тип с одутловатым лицом алкоголика и внешностью бродяги, которому, видимо, казалось, что неряшливость — признак спортивной элегантности. Увидев Шацкого, он вскочил и восторженно поздоровался.
— А я болею за «Полонию»[143], — брякнул он, тыча пальцем в кружку.
— За кого, извините?
— Ну… за вторую варшавскую команду…
— Как это? В Варшаве только одна команда, — пошутил Шацкий, чего тот не понял.
— Пан журналист прибыл из Варшавы, пишет большой репортаж о нашем деле, — Мищик помогла этому идиоту выйти из затруднительного положения. — Я пообещала, что он сможет отнять у вас четверть часа, не больше.
В Шацком все заклокотало, но он сдержанно улыбнулся и предложил сразу же перейти к делу, чтобы как можно скорее вернуться к работе.
Поначалу разговор крутился вокруг следствия и его действий в случае подозрения, что орудует серийный убийца, а также вокруг всевозможных нюансов уголовного права. Шацкий отвечал на вопросы быстро, корректно и, несмотря на попытки журналиста, не давал тому возможности превратить интервью в милую болтовню. Грубо пресекал всяческие попытки перейти на «ты». И ждал неизбежного — экскурса в сторону еврейских мотивов и польского антисемитизма. Неизбежное повело себя в соответствии со смысловым значением этого слова — оно произошло.
— Знаете, мне не дает покоя мрачная символика происходящего, есть что-то исключительно грязное в этой кровавой игре. Здесь, в городе, известном своим полотном, которое в определенном смысле служит проявлением антисемитизма и питает его. В Свентокшиском воеводстве, где произошел самый большой погром со времен Катастрофы. Казалось бы, все это — старые шрамы, а меж тем достаточно поскрести — и что мы видим? Незажившие, гноящиеся раны.
— Символика меня мало интересует, — холодно отрезал Шацкий.
Журналист ухмыльнулся.
— Ах, как же это по-польски, вы не считаете? «Меня не интересует». Как только появляется щекотливая тема, тут же кто-нибудь да скажет: «Да зачем это вытягивать на свет Божий?», «Оставьте в покое», «Зачем бередить старые раны?»
— Весьма сожалею, но мне не известно, что такое «по-польски», у меня диплом по праву, а не по антропологии. Похоже, вы меня не слушаете. Вы властны вытягивать и бередить все, что вам заблагорассудится, и я не призываю вас оставить что-либо в покое. Я вас только информирую, что как чиновника Польской Республики меня мало интересует символика, будь она даже самая грязная и самая кровавая.
— Так почему же вы тогда велели задержать пьяных молокососов, устроивших антисемитскую демонстрацию?
— Сто девяносто шесть, двести пятьдесят шесть, двести пятьдесят семь, двести шестьдесят один, двести шестьдесят два.
— Не понял?
— Это статьи уголовного кодекса, которые были применены в данном случае. Прежде всего, они касаются надругательства над местом памяти, надругательства над местом погребения и разжигания межнациональной розни. Моя работа заключается в том, чтобы привлечь к суду тех, кто нарушил статьи закона. И здесь я не руководствуюсь ни идеологией, ни символикой.
— Понял, это ваша официальная позиция. А что вы об этом думаете неофициально?
— Неофициально я ничего не думаю.
— Встречаетесь ли вы с проявлениями антисемитизма?
— Нет.
— Мешают ли вам стереотипы в проведении следствия?
— Нет.
— Знаете ли вы, что в Сандомеже родители не пускают детей в школу?
— Да.
— Не считаете ли вы, что это вызвано возвратом веры в легенду о крови?
— Нет.
— Знаете ли вы, что говорит сандомежская улица?
— Нет.
— А что пишут газеты правого толка?
— Нет.
— Не понимаю, откуда у вас такое нежелание говорить на эту тему, откуда такая паника. Вы ведь должны задаться вопросом, где источник этих событий, каков их генезис. Не знаю, читали ли вы книги Гросса?[144]
— Нет, — соврал Шацкий.
— А жаль. Он как раз описывает волну послевоенного антисемитизма, злобу соседей при виде тех, кто уцелел после Катастрофы, ненависть к ним. Мне кажется, поколение послевоенных антисемитов воспитало следующее поколение, а оно — очередное, верящее в жидобольшевизм и мировой еврейский заговор. А взамен ведь ничего не оказалось. Не было соседа-еврея, с которым вместе ходят на рыбалку, которого хорошо знают, а потому, услыхав подобные россказни, могут только пожать плечами: «Сказки все это, наш Мордехай не такой». Вот из этого-то поколения и вырос ваш преступник — носитель самых страшных польских стереотипов, невежда с забывчивой совестью, пораженный ненавистью ко всему чужому. И эта ненависть нашла здесь, на антисемитской почве, свое страшное воплощение.
Часы, висящие возле государственного герба, показывали, что Шацкому оставалось две минуты этой пытки. Он терял терпение и намеревался встать секунда в секунду, как только пройдет пятнадцать минут, предназначенных для разговора. Сколько же столь необходимой ему сегодня энергии он расходовал на то, чтобы не взорваться, чтобы не подраться с этим дебилом, для которого важно было одно: доказать, что поляки — отъявленные антисемиты! Его поразило, что до сих пор большего сочувствия, воли к пониманию и здравого рассудка в этом деле он увидел у молодого рожденного в Израиле раввина. Мачеевский был прав: здесь только крайности, здесь нет ничего нормального.