Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще в рукописи Герцен читал друзьям некоторые законченные фрагменты. Хвалили. Радовались. Особенно, когда статьи появлялись в «Отечественных записках». Грановский разъезжал из дома в дом, чтобы прочитать вслух что-нибудь из «Дилетантизма». В. Боткин назвал начало статьи о формализме с эпиграфом «Вера без дел мертва»: «symphonia eroica». Автор принимал похвалу: «Написалось в самом деле с огнем и вдохновеньем».
После появления первой статьи Белинский просил Боткина: «Скажи Герцену, что его „Дилетантизм в науке“ — статья до нельзя прекрасная — я ею упивался и беспрестанно повторял: вот, как надо писать для журнала. Это не порыв и не преувеличение — я уже не увлекаюсь и умею давать вес моим хвалебным словам». Подобные высокие оценки вскоре появились в его обзоре «Русская литература в 1843 году» в первом номере «Отечественных записок», где, помимо работы «По поводу одной драмы», отмечались и две другие статьи из «Дилетантизма в науке».
Моя любовь к Natalie — моя святая святых, высшее, существеннейшее отношение к моей частной жизни, становящееся рядом с моим гуманизмом.
«Дилетантизмом» творчески завершился 1843 год. Всю половину следующего, 1844-го, Герцен стремился засесть за новую работу. Но все что-нибудь да отвлекало — домашняя суета, вечные тревоги за Наташу и Сашу, «преуспевающего» в многочисленных детских болезнях, тяжелые безысходные разговоры с женой, не способной забыть о нанесенном ей оскорблении, уже тысячи раз им отмаливаемом. Снова и снова следовало доказывать ей и себе: его любовь к Натали «святая святых»; была всегда, есть и будет. Несправедливые обвинения жены в недостатке чувства, оплакивание ею утраченного счастья повергали в несвойственное ему уныние. Ведь он беспрестанно строил и строил «храм домашнего счастья», а через некоторое время все «рушилось как прах».
Пять лет прошло после его женитьбы. Этот пятый, 1843 год был особенно тяжел, и ему вдруг показалось, что «общее и частное призвание — все оказалось мечтою, и страшные, раздирающие сомнения царят в душе — слезы о веке, слезы о стране, и о друзьях, и об ней».
Однако деятельная натура Герцена брала верх. «Настоящим надобно чрезвычайно дорожить, а мы с ним поступаем неглиже и жертвуем его мечтам о будущем, которое никогда не устроится по нашим мыслям, а как придется, давая сверх ожидания и попирая ногами справедливейшие надежды». Когда юношеский романтизм отлетел и жизнь представала в своей переменчивой обнаженности, ее надо было принять, выбрав нужные приоритеты. Да, прав был Белинский — у человека «маленькая возможность счастия и бесконечная — страданий». Вопрос лишь в том, как этой возможностью счастья распорядиться.
Дни шли своим чередом. Частые выезды в свет не отвергались — вечера, обеды, лекции. Неустанные разговоры и споры. Без салонов и гостиных не представишь истинно московскую жизнь. Старая столица, как всегда, привлекала своим непередаваемым, не похожим ни на что древним очарованием, манила иностранцев…
Вот явился в Москву сам Лист, и грех не послушать великого виртуоза. 25 и 29 апреля 1843 года — Герцен на двух его концертах. Отмечает в дневнике поразительный талант музыканта. Не упускает возможности встретиться с Листом вновь и на «диком концерте цыган», устроенном специально для маэстро 30 апреля, и 4 мая, на торжественном обеде в его честь, в доме Н. Ф. Павлова. Только Наталья Александровна опять нездорова, уже не может сопровождать мужа, как на первом концерте музыканта в Большом театре, когда призналась, что ждет ребенка.
«Надежда и страх» вновь поселились в нем. Постоянные ее болезни, частые беременности, смерть детей, скорбь от потерь, слезы, тяжкие раздумья (Grübelei), которые можно было принять за «нервические» проявления и припадки, не давали покоя любящим супругам. Герцен был постоянно угнетен болезненным состоянием жены. Ее здоровье разрушалось на глазах. Она не могла принять и понять объяснений мужа. Уверений в вечной любви теперь недоставало. Вера в него поколебалась. Но в нем зародилось понимание, что все это составляет какой-то узел жизни, от которого будем считать новую эру. Он просил, умолял, требовал, наконец, «разумом разобрать» всю их жизнь. Причин было предостаточно. Отчасти все эти мучительные разговоры, считал Герцен, — следствие ее болезни, но есть корни и глубже, в ее характере, в ее воспитании. Он постоянно корил себя, что не умел осторожно, нежно вырвать их. От вида постоянных слез Наташи, ее «безвыходно печального взора» «приходил в какое-то горячечное состояние»; не побоялся даже признаться себе, что теперь для него «существует одно упоение» — в «мокром пути» (то есть в вине). Постоянно спрашивал себя: «За что это благородное, высокое создание страдает, уничтожает себя, имея возможность счастья, возмущенного только воспоминанием трех гробиков, но которое одно не могло привести к таким следствиям?» Черные мысли Натали, ее признания, что она не достойна его, что его «натура должна иметь иную натуру в соответственность, более энергическую и пр., и пр.», заставляли Герцена еще пристальнее вглядываться в их отношения и характеры. «Что за причина заставляет мучиться ее?» — снова и снова спрашивал он себя. Чрезвычайная нежность и восприимчивость, точнее, «сюссептибельность»; «привычка сосредоточиваться, обвиваться около мыслей скорбных». Себе в вину он ставил некое рассеяние, возможность предаваться предметам занятий и целиком поглощаться ими. Он вечно отсутствует, вечно занят, а она, поглощенная семьей и болезнями, часто остается одна. Его врожденная беспечность кажется подчас невниманием. Но он не умеет «поправить себя», потому что живет «чрезвычайно просто», поступает «совершенно натурально». Его любовь сомнению не подлежит. И снова недопонимание: «Ну, не нелепость ли, что мы мучим друг друга без всяких достаточных причин?» Что это? Герцен не может понять Натали? Но ведь сам он обнаружил корни этих причин прежде всего в ее характере и воспитании.
В набросках автобиографии, за которую она взялась по просьбе мужа, обнаружились некоторые ее комплексы: «Воспитанье началось с того, что меня убедили в стыде моего рожденья, моего существованья, вследствие этого — отчужденье от всех людей, недоверчивость к их ласкам, отвращенье от их участия, углубленье в самое себя, требование всего от самое себя. Ничего от других».
Герцен, сам незаконный, не мог не понять душевного состояния «сироты», взятой из милости в чужой дом и ежедневно противостоящей домашнему деспотизму. Дисгармония в детстве постепенно затушевывается происходящим в ее судьбе. Встреча с Александром, казалось бы, доказавшая возможность гармонии, его обоготворение («…ведь он источник всего прекрасного, из которого пьет моя душа») оборачиваются высочайшими требованиями и к нему, и к их семейной жизни. Начинается «внутренняя, глубокая работа», ломка и перестройка прежних убеждений Натальи Александровны, выводящих ее к новому возрасту жизни.
Тридцатого декабря 1843 года — в семье прибавление. «В первом часу при Альфонском родился сын Николай. Ребенок здоров. Наташа как обыкновенно, — отчитывался счастливый отец в письме другу Грановскому. — Вперед загадывать боюсь. Будто камень с груди, и как-то хочется плакать. Доселе все хорошо — но я уже проучен». Тот же страшный вопрос: выживет ли? Потерь слишком много. Врачи, отслеживающие причины трагических повторений, ставят смертельные диагнозы появившимся на свет младенцам: водянка в голове, «головные кости не срастаются». Что это, наследственное? Близкое родство? Ответов нет. А боязнь, страхи все нарастают.