Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты-то откуда такой речистый стал, Горемыка?! Ведь я доктором скоро буду. Ты думаешь, приятно мне насмешки от своих коллег слушать?! «Матрена? Боже! Вот это имечко! Почему бы вас тогда свеклой или брюквой не назвать?» Это мне один доцент в клинике прямо в глаза влепил…
«Доктором скоро буду», «доцент в клинике»… Таких слов от Мотьки Алешка не ждал. Они так его удивили, что он вмиг прикусил язык. Мотька — и вдруг доктор! Невообразимо…
— Неужели добилась-таки, Матренушка-Марья?! — заглядывая Мотьке в лицо, голосом, в котором уже слышалось восхищение, спросил Алешка.
— Ну, хоть не добилась, а добьюсь. На третьем курсе я медицинского института.
— Вот это сила… Вот здорово… Знал бы дядя Васюха! — воскликнул Алешка, посматривая на Мотьку и испытывая уже некоторую неловкость за резкость своего разговора с ней.
— Ты знаешь, Алешка, я ведь ради этого себя не щадила, ночи напролет занималась. Днем работала, вечером в школу бегала. Даже в комсомол не пошла, чтоб ничто, совершенно ничто не отвлекало меня от образования… и вот… видишь, студентка…
И снова Алешка был поражен: «Даже в комсомол не пошла…» Он встал, глаза его заблестели, задвигались руки.
— Ты что, Матрена, в уме? Чем же он, комсомол-то, помешал бы тебе? Все ж таки коммунарская у тебя родова! Дядя Васюха не похвалил бы тебя за такое…
— А может, и похвалил бы! Нечего на сто дел размениваться. Решила стать доктором, значит, все остальное пусть катится ко всем чертям. Самое главное, Алешка, специальность. Будет она у тебя в руках — будешь жить по-человечески…
— А разве комсомол против этого? Наоборот! Ты бы такой в комсомоле сознательной стала, что тебе любые трудности трын-трава… Закалилась бы во как!
— Я и так закаленная. А трудностей с меня хватит. Пожила я и в холоде и в голоде… Да что тебе говорить! Сам знаешь. Будет специальность — начну хорошо получать. За всю свою бедность расчет произведу. Досыта есть буду, наряжаться стану, квартиру чистую и просторную заведу…
— Подожди-ка, послушай, что я тебе хочу сказать. Перво-наперво о всех людях думай, — попытался перебить ее Алешка, но Мотька с ожесточением замотала стриженой головой, замахала руками:
— Не трогай меня, Алешка, не разубеждай! И сам пойми: основное — специальность…
— Ну точь-в-точь говоришь, как Михей Колупаев. Тот тоже мне без передыху долбил: главное, Алеха, рукомесло, и еще в богатый дом зятем войти. А мне всякое богатство — кол в брюхо!
— А ты меня в буржуйки тоже не записывай. Учусь я затем, чтобы жить хорошо. И ты не смотри на меня волком, вот что. Ты еще темный. Культуры побольше хватишь — иначе запоешь…
Но тут Мотька явно загнула через край. Алешка покраснел, насупился и, взяв со стола шапку, хотел уйти.
— Да что это мы схватились-то по пустякам! — воскликнула Мотька, преграждая Алешке дорогу. Она остановила его, усадила на стул. — А ты-то как живешь, братишка? Расскажи! Ведь не чужой ты мне…
В голосе девушки слышались и доброта, и сочувствие, и интерес. В одно мгновение вспомнил Алешка, как Мотька возилась с ним, когда жили они у Ивана Солдата. Он то и дело прихварывал, она и поила его, и кормила, и даже однажды в бане от простуды веником хлестала.
— Горячий я стал. Как необученный конь, — пряча глаза, виновато сказал Алешка.
— Да и я кипяток, — призналась Мотька тоном раскаяния.
Они долго молчали. Трудно было сразу переменить душевный настрой.
— Ну что, сеструха, слушай про мое житье-бытье, — наконец сказал он и, взглянув на Мотьку, застенчиво улыбнулся.
Они просидели дотемна. Сначала говорил Алешка, потом Мотька, потом снова Алешка. Вспомнили и коммуну, и добрых Ивана Солдата с теткой Ариной, и деревню, и много-много всяких случаев из той жизни, которая отодвигалась все дальше и дальше, называясь уже прошлым.
Они разговаривали бы без конца, если б не пришли Мотькины товарки по комнате. Увидев незнакомых девушек, с любопытством и даже с некоторой бесцеремонностью оглядывавших его, Алешка заспешил. Мотька попыталась удержать его, пошутила:
— Не торопись, братишка. Видишь, какие у меня подружки. Одна лучше другой. Гляди, и невесту себе выберешь.
От этих слов Алешка смутился еще больше и, опустив голову, выскользнул за дверь. Мотька проводила его до ворот. Тут они постояли с минуту, простились. Алешка пообещал прийти к ней осенью, когда база вернется с далеких таежных рек на зимовку. Шагнув, он обернулся, с ласковой усмешкой сказал:
— А все ж таки, Матренушка, Муськой звать тебя не стану. Чужая ты с этой-кличкой.
С деланной строгостью она погрозила ему пальцем из сумрака весеннего вечера, подождала, когда он уйдет, вдогонку крикнула:
— Могилке на Васюгане за меня поклонись!
Он ничего не ответил. Возможно, не слышал ее возгласа. Когда затихли его шаги, она, кутаясь в полушалок, пошла в дом, все еще оглядываясь и прислушиваясь неизвестно зачем.
Кто не живал на реках, не трудился на воде, тот, возможно, и не знает, что реки, как люди: у каждой свой норов, свои повадки, свое обличье и даже, как это ни странно, свой голос.
Раньше Алешка и представить себе не мог, что Чулым совершенно иной, чем Обь, что Тожь никак нельзя принять за Васюган, а Парабель и Кеть настолько же походят одна на другую, насколько и не походят.
С каждым днем своей жизни на торговой плавучей базе Алешка открывал все новые, неожиданные подробности в большом и загадочном мире, который окружал его.
Три месяца минуло уже с того дня, когда база сняла чалки и двинулась в далекий путь. Стояло тогда ясное утро. Было тихо-тихо. Томь блестела под солнцем, гладкая, как зеркало, голубая, как небо. Томск посверкивал на этом ослепительном свету маковками церквей, стеклами домов, разноцветными крышами, белобокими пароходами.
На берегу стояли люди. Тут были жены и дети Лаврухи и Еремеича, старые друзья Скобеева — лоцманы, капитаны, штурвальные, списанные с судов по старости и нездоровью. Пришли проводить базу представители потребсоюза, профсоюзного баскомреча и управления Томь-Обским пароходством.
По рассказам Скобеева Алешка знал, что раньше, в царское время, на пароходе и пристанях перед началом навигации служили молебны. Как-никак люди отправлялись в долгое путешествие, в края необжитые, безлюдные, отправлялись навстречу неизвестности. В дороге их ждут и невзгоды, и бури, и тяжкий труд.
По сдержанному говору толпы, по лицам людей — серьезным и обеспокоенным — Алешка, стоявший на носу катера, чувствовал, что проводы эти не простое прощание, есть в них что-то более значительное, торжественное, проникающее до самого сердца. Он неотрывно прислушивался к разговору, рассматривал людей, напряженно ждал, когда Скобеев крикнет: «Подбирай чалку!»
Вот наконец Скобеев вышел из толпы, зашагал по трапу. Так уже было принято: уводил базу от городского причала он сам. Лавруха и Еремеич потянулись за ним. Толпа задвигалась, послышался ребячий плач — это младший сынишка Еремеича не хотел расставаться с отцом. Еремеич поднял мальчишку с земли, поцеловал, передал с рук на руки жене и матери, которые донимали его разными наказами. Отшучиваясь, Лавруха взошел на борт катера, прощально помахал рукой и скрылся в машинном отделении. Еремеич понял, что и ему пора на пост. Он заторопился на паузки, плотно скрепленные канатом, встал у рулевой слеги среднего паузка.