Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если перестанете получать письма, — значит, выбыли из строя, — трогательно предупреждают возвратившиеся опять на позиции некоторые из раненых.
И Александра Ивановича охватывает тревога за многих, кто уже перестал посылать весточки о себе. Ежедневно получаемая Куприным корреспонденция приносит десятки писем “оттуда”, из окопов, где так ярко пылает пламя надежды на победу. И отблески этого пламени падают на чуткого Куприна и он говорит: “Да, мы победим, и не потому только, что мы сильнее духом немцев, но оттого, что немцы сошли с ума и сохранили при этом логическое мышление, направленное исключительно на увеличение количества пушек и жертв. Писать об этой войне я не могу, ибо происходящее огромнее и неизмеримее всяких творческих вымыслов, и никакая писательская фантазия не сможет преодолеть той правды боевой, что происходит там...”»[309].
Лазарет пришлось ликвидировать. Хорошая затея обернулась трагедией: прислали тифозного больного, и он заразил Ксению. Девочка оказалась между жизнью и смертью. Лазарет закрыли на карантин и больше не возобновляли.
Жизнь снова потекла в привычном русле, вот только от войны уже было никуда не скрыться. Манычары и те приобрели военный вид. В саду Куприна, под цветущей сиренью, сидел теперь не рафинированный критик Пильский, а боевой поручик, с раненой правой рукой на перевязи. Кто бы узнал теперь Маныча? Он не просто носил форму, а щеголял Георгиевскими крестами! «Когда и за что он их получил, никто не знает», — записывал в дневнике Фидлер и полагал, что это милости от Распутина, с которым, как говорят, Маныч подружился[310]. Маныч действительно не был на фронте, он служил в Петрограде в тыловой автомобильной роте, где также пристроилась лихая литературная компания: Маяковский, Шкловский, Осип Брик, сатириконцы Ре-ми и Радаков. Елизавета Морицовна запрещала принимать Маныча, но тот пробирался «огородами». Один Вася Регинин морщился от «патриотического угара» и все чаще заговаривал об эмиграции в Соединенные Штаты.
Куприн не мог бездействовать. В конце 1915 года он предпринял третью, последнюю попытку «послужить по мере сил и разумения» Родине («Союзники», 1916). Куприн решил пропагандировать деятельность Всероссийского Земского союза (Земгора) и в качестве помощника уполномоченного столичного отдела Союза отправился осматривать периферийный, киевский отдел. Дело было под Новый год, и похоже, что Александр Иванович встретил праздник в Киеве, городе своей юности, и по-юношески, забыв о возрасте и болезнях. Ксения Куприна вспоминала:
«Начались попойки, что сразу же пагубно сказалось на здоровье отца. Он вернулся в Гатчину.
“Болен, — жаловался всем Куприн. — Принужден отказаться от своего плана ехать на фронт военным корреспондентом”»[311].
Вспоминал Куприна в Киеве и Борис Киселев, подросший сын Михаила Киселева, друга киевской молодости писателя. Александр Иванович приехал с «манычарами», и его часто видели в Литературном клубе, где случались скандалы: «Какой-то неряшливого вида субъект из компании (Куприна. — В. М.) подошел к сидевшему за соседним столиком... настоящему окопному офицеру... и стал просить у него на некоторое время пистолет. “Зачем это?” — изумился офицер. “Не беспокойтесь, — залебезил субъект. — Обращаться с оружием я умею. В моих руках оружие найдет самое лучшее применение”. Офицер отмахнулся... “Так не дадите?” — с угрозой в голосе спросил субъект, и тогда офицер рявкнул на него, да так, что тот сразу откатился в сторону. “В чем дело?” — спросил Куприн. Он выслушал объяснение и приказал: “Сядь, дурак!”. Компания заржала»[312].
Тихая грусть окрашивает рассказ Куприна об этой командировке. Писатель ругал себя: не нужно возвращаться в места, где ты был молод и счастлив. Глядя на своих постаревших, обрюзгших друзей, горевал: «...с гнетущей тоской чувствуешь себя их сверстником... А об остальных... о ком ни спросишь... слышишь в ответ мрачное слово: умер... умер... умер... И кажется, точно внемлешь густым, медленным ударам колокола, гудящего на твоих похоронах» («Союзники»).
Ах, если бы Александр Иванович знал, что больше никогда не увидит Киева! Что через два с половиной года, после Брестского договора, этот город станет столицей независимой Украины и заграницей!..
Так закончилось его пребывание около войны.
Последний год в истории Российской империи — 1916-й — Куприн начинал невесело. На шарже художника Дени, напечатанном в «Огоньке» (1916. Январь. № 4), он сидит, съежившись от стужи, в тулупе, мрачно дымит папироской... На другом шарже того же Дени и в том же 1916 году изображены Шаляпин и Куприн. Перед ними на пустом, голодном столе лишь бутылка хлебного кваса и опрокинутая рюмка. Подпись: «Федор Иванович и Александр Иванович».
А еще сохранился автограф писателя как примета времени: шуточный рецепт, выписанный им самому себе 24 марта 1916 года на 200 граммов спирта — для втирания в желудок. Это он размечтался. Максимум, что удавалось достать, 25 граммов, стоившие бешеных денег. Через много лет писатель расчувствуется: «Дорогой мой друг, добрый фармацевт Векслер! Теперь вы вне досягаемости, и я свободно приношу вам мою глубокую признательность за то, что во многих случаях ваши аптекарские пузырьки и бутылочки служили мне лекарством и подпоркою духа, и помощью в работе, и средством от смертельной тоски, и возможностью увеселить друга, несмотря на строгий запрет!» («Шестое чувство», 1933).
Сухой закон был объявлен еще в первые дни войны, однако кого и когда он останавливал? Конечно, перешли на спирт и самогон; в ресторанах «для своих» подавали спиртное... в чайниках. Однако к 1916 году со снабжением стало совсем худо.
В последние военные годы Александр Иванович вел почти трезвый образ жизни. Пусть он ничего значительного, кроме завершения «Ямы» в 1915-м, тогда не написал (во время катаклизмов вообще не до писаний), но он восстановил здоровье, которое ему еще очень понадобится. Куприну придется пережить две революции, лютый голод, тяжелое бегство из России и 17 лет эмиграции, которые потребуют от него максимального напряжения всех жизненных сил.
Сухой закон. Шуточный рецепт на спирт, выписанный Куприным самому себе. Петроград. 24 марта 1916 г.