chitay-knigi.com » Историческая проза » Свитки из пепла - Павел Полян

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 63 64 65 66 67 68 69 70 71 ... 177
Перейти на страницу:

«Дорога в ад» – это, в сущности, реконструированный дневник, пусть и вперемежку с литературой; записи делались если и не по ходу действия, то в согласии с реальной последовательностью событий. То, что рельефно выступит в тексте второй части – сила обобщения и художественность, – здесь еще только обозначено (риторическая фигура «Друга», например, доросшая здесь до не менее риторической «Луны»).

В самой второй части («В сердцевине ада») художественность и эпичность сгущаются уже настолько, что заметно теснят событийность и летописность, – это уже настоящая поэзия, отрывающаяся от фактографии как таковой. В ней впервые возникают события, свидетелем которых лично Градовский не был, но о которых слышал от других. Поэтому «В сердцевине ада» представляется нам поэмой в прозе, может быть, неровной и несовершенной, но все же именно поэмой. Она эпична, но эпос ее не дантовский, не драматический, а скорее античный или библейский – по-эсхиловски трагический.

А вот «Письмо из ада» – это чистой воды политическое воззвание и памфлет, это письмо потомкам, героический выкрик перед смертью или перед казнью, причем выкрик не только в лицо врагам, но и в лицо союзникам! Этому жанру анонимность уже противопоказана.

9

Впечатляет сама идея создать именно художественное произведение, а не документальное свидетельство120. Уже в «Дороге в ад», а уж тем более в другой вещи – «В сердцевине ада» – Градовский применяет сугубо литературные приемы. Прежде всего, это обращение к читателю как к другу и свободному человеку, приглашение последовать за ним и запечатлеть трагические картины происходящего121.

Этот «читатель» – не просто «лирический герой», это alter ego автора. Если автор погибнет (в чем сам он ни на секунду не сомневается), а рукопись сохранится, то вместе с ней уцелеет и «читатель»: он-то и примет от автора эстафету и передаст ее дальше.

Градовский умеет находить точные слова, например, для самого Аушвица как единого целого – «резиденция смерти». Он знает скрепляющую силу стежков-повторов и охотно к ним прибегает. Ему, как правило, удаются анафорические построения (прекрасный пример – зачин поминальной главки «Снова в бараке…» из «Расставания»). Каждая отдельная данность бытия – луна, кровать, барак, бокс (отсек) в бараке – становится у Градовского де-факто персонажем.

Он пытается обобщать не только свой личный опыт (в том числе свои детские воспоминания), но и опыт других людей. Так, будучи сам ко времени начала войны бездетным, он много пишет о детях, представляя себе их переживания, их доверчивость, трудности их воспитания и т. п. – все то, что он видит вокруг себя или слышит от других. Привлекая воображение и для того, чтобы еще более оттенить ужас происходящего в Аушвице, он моделирует различные жизненные ситуации, прямым свидетелем которых сам он, может, и не был, но мог быть (например, главка «Он и она» в «Чешском транспорте» или образная, почти аллегорическая, характеристика влюбленности в «Лунной ночи»: «Два сердца плели золотую нить – и изверг безжалостно разорвал ее». Понятно, что такая стилистическая установка Градовского-писателя на практике нередко оборачивается излишней патетикой.

В то же время он не избегает и обличительных, публицистических нот: жестко и беспощадно чеканит он фразы о преступном бездействии союзников или о бытовом антисемитизме части поляков: «…Мы жили среди поляков, большинство из которых были буквально зоологическими антисемитами. Они только с удовлетворением смотрели, как дьявол, едва войдя в их страну, обратил свою жестокость против нас. С притворным сожалением на лице и с радостью в сердце они выслушивали ужасные душераздирающие сообщения о новых жертвах – сотнях тысяч людей, с которыми самым жестоким образом расправился враг. <…> Огромное множество евреев пыталось смешаться с деревенским или городским польским населением, но всюду им отвечали страшным отказом: нет. Всюду беглецов встречали закрытые двери. Везде перед ними вырастала железная стена, они – евреи – оставались одни под открытым небом, – и враг легко мог поймать их. <…> Ты спрашиваешь, почему евреи не подняли восстания. Знаешь, почему? Потому что они не доверяли соседям, которые предали бы их при первой возможности».

Вольнó нам поправлять Градовского сегодня, когда мы знаем о тысячах поляков – Праведниках мира, спасавших, несмотря на смертельный риск, евреев, но в индивидуальном опыте Градовского – в Лунне, в Колбасине и в Аушвице – такие случаи, повидимому, не запечатлелись.

Но не щадит он и «своих» – евреев. Так, он был поражен трусостью и предсмертной покорностью мужчин из семейного лагеря. Как «старожилы» Биркенау, те не могли уже питать никаких иллюзий относительно того, что произойдет с ними и с их семьями, но, в отличие от всех остальных, спрыгивавших с подножки поезда прямо в газовню, у них было время, чтобы подготовиться к этому и оказать хоть какое-то сопротивление (судя по всему, того же опасались и эсэсовцы). И хотя он сам же и поясняет те иррациональные механизмы, что парализуют евреев в такие минуты, но он явно разочарован, и примирительности в его тоне нет.

Не щадит он «своих» и из «зондеркоммандо», хотя именует их всех в главе «Расставание» не иначе как «братьями». И здесь – точно такой же «несостоявшийся героизм» евреев, прекрасно понимающих суть происходящей селекции в своих рядах, но расколотых ею надвое:122 одни были неспособны перешагнуть через черту личной безопасности, другие – через черту личной обреченности. Это относится и к нему, Залману Градовскому, лично, и он полностью признается в своей слабости и признает свой индивидуальный позор, смыть который смогло бы только восстание.

Очень интересен эпизод о некоем «покровителе» Колбасинского гетто, – вероятнее всего, его коменданте, – отбирающем у евреев последние ценные вещи. Даже этот грабеж, эта экспроприация материального добра воспринимается евреями по-особому – как некий лучик надежды, который, как знать, еще отзовется по-доброму на их положении. Именно так – не за деньги или миску баланды, а за лучик надежды – евреи трудились на врага и даже верили его словам.

Надежда (и прежде всего – надежда выжить) превращается в некий товар, в обмен на который можно и нужно что-то заплатить; в сочетании с наивностью и доверчивостью к врагам она оборачивается инструментом закабаления евреев и поддержания среди них покорности и дисциплины123.

10

Между тем история Холокоста знает еще одно художественное произведение, которое можно поставить в один ряд с поэмой Залмана Градовского. Это «Сказание об истребленном народе» Ицхака Каценельсона.

Судьба самого Каценельсона (1896–1944) и его поэмы также беспримерны. Известный еврейский поэт и драматург из Лодзи, он уже в сентябре 1939 года попадает сначала в Лодзинское, а затем в Варшавское гетто, где 19 апреля 1943 года участвует в восстании. 20 апреля 1943 года Каценельсон и его сын Цви бегут из гетто, прячутся в арийской части города и с купленными гондурасскими паспортами покидают Варшаву с необычным заданием: написать поэму!.. Они попадают в Vorzugs-KZ (концлагерь для привилегированных евреев), размещавшийся в Виттеле в Эльзасе. И где-то между 3 октября 1943 года и 18 января 1944 года Каценельсон поэму создает! Спустя три месяца, 18 апреля 1944 года, отца и сына депортируют сначала в Дранси, а 1 мая 1944 года – в Аушвиц, куда они прибыли 3 мая и где вполне могла состояться первая и последняя «встреча» Каценельсона с Градовским124.

1 ... 63 64 65 66 67 68 69 70 71 ... 177
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности