Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приблизившись к этому месту, молодые гражданки спели куплет «Священная любовь к отечеству», после чего все присутствующее спели и повторили припев «К оружию, граждане!». Затем многие добрые патриоты и санкюлоты, украшенные трехцветными лентами, понесли впереди колонн дерево, предназначенное для посадки. Сопровождая его, все граждане и гражданки без устали пели, а барабан отбивал «Марш марсельцев», пока дерево не донесли до места, где его следовало посадить. Когда подошли к этому месту, были сделаны различные распоряжения относительно того, как сажать его и закапывать в разрыхленнуй землю, принесенную в яму в шесть футов глубиною и девять футов в поперечнике, вырытую согласно постановлению от 24 фримера. Присутствующие граждане и гражданки спели несколько подходящих к случаю куплетов, и прежде чем водрузили дерево, когда все уже было готово к посадке, гражданин Виншон[270] произнес речь, которую ему надлежало сказать, чтобы внушить народу, что он должен предпочитать гражданские праздники праздникам старого культа. Эти последние он обрисовал как «праздники заблуждения и суеверия»; он объяснил, насколько прекраснее праздники, подобные нашему, являющиеся торжеством истины и разума. Речь гражданина Виншона вызвала аплодисменты и сопровождалась криками: «Да здравствует Республика!».
При помощи отданных распоряжений дерево было установлено так скоро, что всем присутствующим показалось, что быстрота эта — дело самой природы, а не искусства людей. Высота дерева до верхушки была по крайней мере 40 футов, толщина приблизительно полтора фута, и его было так трудно посадить, что казалось, быстроте этого дела способствовала сама природа, а не меры, принятые для совершения его. Пока корни его зарывали в землю, было пропето бесчисленное множество куплетов, один революционнее другого. И стройность, с которой пелись эти песни, была так велика, что можно было подумать, что все певшие их были настоящими музыкантами и музыкантшами. Когда дерево было посажено, вся гвардия водрузила вокруг него свое оружие, а знаменосцы — знамена, и вся семья патриотов, друзей свободы и равенства водила вокруг него хоровод с пением куплетов, дышавших самым чистым патриотизмом.
Эта церемония, длившаяся, по крайней мере, три-четыре часа, казалось, продолжалась всего одну минуту; радость сияла на всех лицах, и все дышало этим воздухом свободы, невинным удовольствием, истинным счастьем неиспорченной природы. Все граждане и гражданки затем обменялись в знак братства патриотическим лобзанием, и среди пушечных выстрелов отовсюду понеслись крики: «Да здравствует Республика!», «Да здравствует Гора!» Потом бюсты Брута, Марата, Лепелетье и Шалье были торжественно отнесены в сопровождении всех участников и участниц церемонии в то помещение, где они обыкновенно хранятся, и во время этих проводов все гражданки и граждане пели песни. Тем сожалением, с каким они оставили бюсты в месте их сохранения, они доказали глубину горя, которое почувствовали при смерти оригиналов этих бюстов.
Затем чиновники муниципалитета выразили участникам и участницам церемонии свое удовлетворение по поводу чистоты нравов, выказанной ими во время этого празднества, и пригласили их на бал, устроенный в бывшей церкви Кордельеров[271], чтобы весело провести конец дня декады. Все без исключения граждане и гражданки танцевали там до полуночи, когда почувствовали, что пора расходиться. Праздник был возвещен четырьмя пушечными выстрелами, его сопровождали и закончили еще двенадцать таких же выстрелов. Во время этого празднества были предложены различные угощения и за всеми столами слышалось пение гимнов и песен, соответствующих обстоятельствам. Все празднество хорошо началось и хорошо прошло, и то, каким образом отпраздновали эту первую декаду, предвещает, что в скором времени коммуна Арси будет на высоте положения и дух заблуждений и суеверия уступит место духу разума и истины.
Все это произошло и было записано в вышеуказанные год и день».
Ах, если бы они, эти граждане Арси, могли знать, что их Дантон в эти дни был у исповеди!.. Впрочем, может быть, они и догадывались об этом: громадное большинство французов никогда не относилось серьезно к официальным и вынужденным выступлениям против «мрака обскурантизма»: известно было, что это делается для формы, и этому не придавали особого значения.
Вероятно, в сентябре 1793 года Дантон в последний раз приезжал в Арси. Он вернулся в Париж для роковой битвы. Там, в его квартире на Торговом дворе, застаем мы его в начале 1794 года. Пятнадцать лет назад на улице Медицинской школы прохожие могли видеть высокий дом строгого вида с узкими окнами, створчатыми ставнями и широким крыльцом под тяжелой аркой. Жители квартала хорошо знали его и называли «домом Дантона». Поблизости находилась арка с треугольным фронтоном, а чуть дальше бывший фонтан Кордельеров.
На углу улицы Павлина стоял старый дом с башенкой, за ним — дом Марата и, наконец, у самой школы, — дом, в котором жил сапожник Симон. Любопытно было бы взглянуть на этот революционный уголок — неправильный, разваливающийся, покосившийся, с окнами, заплетенными вьюнком, с выцветшей краской фасадов, с железными балконами на каждом этаже; на крышах виднелось скопище громадных дымовых труб и над ними — целый лес флюгеров.
В наши дни ничего этого уже не существует: живописные старинные дома сменились чем-то вроде площади, покрытой гладким асфальтом и обсаженной классическими муниципальными каштанами. По-видимому, у строительного ведомства были для этого свои таинственные причины. Затем, в один прекрасный день, архитектор провел линии, начертил план и сказал: «Это будет здесь». И было решено на этой самой площади воздвигнуть памятник Дантону — должно быть, чтобы искупить разрушение его дома.
Я предпочел бы все-таки, чтобы остался стоять его дом. У старых зданий есть своего рода душа, состоящая из счастья, пережитого их жильцами, из постигших их горестей и из тысячи всевозможных мелочей, навеки умерших и все же живых. Самые интимные подробности имеют для нас особую прелесть: стершиеся ступени лестницы, заржавленный гвоздь, вбитый в деревянную перегородку, ручка двери, которой касалось столько давно уже несуществующих рук.
Когда в 1886 году в старой улице Кордельеров проделали широкую брешь бульвара Сен-Жермен, многие парижане в качестве паломников или любопытных посетили квартиру, где раньше жил Дантон. Со всех сторон квартал разрушался; в Торговом дворе, в наше время уменьшенном наполовину, прежде всего показывали друг другу низкую лавку, где помещалась типография Марата, и узкий навес, под которым испытывали на баранах пригодность гильотины[272]. Затем поднимались к Дантону; возвышение перед домом служило входом в Торговый двор. Налево шла лестница, довольно широкая, но темная. Миновав антресоли, проходили на второй этаж к деревянной двустворчатой двери, выкрашенной в коричневую краску: это было здесь.
За сто лет здесь не изменилось ничего, кроме, может быть, цвета обоев. Несмотря на то, что все комнаты были пусты, список мебели, найденный доктором Робине, позволял до мельчайших деталей представить себе, в какой обстановке жил пламенный трибун. Прежде всего шла довольно большая прихожая, меблировку которой составляли два ореховых шкафа, маленький столик-бюро и шифоньерка красного дерева; в темном углу была скрыта корзина для белья. Следовавший за прихожей большой салон выходил на улицу двумя окнами, на которых висели шторы из бумажной материи. Стены его были покрыты наклеенными на холст обоями в арабесках. Две высокие резные двери, помещавшиеся напротив окон, и два больших зеркала — одно на камине, другое в простенке между окнами, на широкой консоли с мраморным верхом и бронзовыми ножками, придавали этой комнате довольно торжественный вид. Меблирована она была в изящном стиле той эпохи. В ней стояли зеленый атласный диван с подушками и шесть таких же кресел, обыкновенно покрытых полотняными чехлами, десять стульев с соломенными сиденьями и спинками в форме лиры, а также стол орехового дерева, по-мещански уставленный кофейным сервизом из шести фарфоровых чашек и блюдец, разрисованных цветами. В маленьком соседнем салоне шесть кресел, крытых утрехтским красным бархатом, стояли вокруг стола красного дерева; перед письменным столиком-гробницей, украшенным мраморной доской, располагалось большое кресло, сиденье которого представляло собой зеленую кожаную подушку. За этим салоном шла спальня, где стояли комод, шифоньер и клавесин красного дерева, туалетное зеркало в раме из эбенового дерева, шесть стульев и кресло с соломенными сиденьями. В алькове с занавесками из желтой бумажной материи стояли две низкие кровати с колонками во вкусе Людовика XVI. Рядом с этим альковом была дверь в уборную.