Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы мне – все равно как дети, – скажет батюшка, обдернет ряску и застыдится.
Огорчало о. Василия, что борода у него плохо росла, так, рыженький пушок курчавился.
Наставления его не всегда были похожи на то, что понимается под этим названием, но всегда шли прямо в душу, будучи продиктованы любовью.
Бессребреник был необыкновенный, и ничего ему не надо, хотя и называл себя «стяжателем». Дело в том, что о. Василий очень любил пить чай с вареньем, и полковые дамы, зная этот его вкус, всегда надаривали ему банок с десяток. О. Василий краснел, но принимал. А потом зайдет разговор о скупости или дурных поступках из-за денег, – батюшка взволнуется и говорит:
– Зачем же он мне не сказал? Я бы ему денег дал, только бы он из-за них душой не кривил. Ах, дети, дети, как это нехорошо, немиловидно! Я понимаю, как это плохо.
Один единственный раз видели нашего батюшку в гневе. Было это так.
Человек шесть молодых офицеров поехали в соседнее имение в гости. Приглашен был туда и о. Василий. Сначала все шло очень хорошо: пообедали, в винт поиграли, поужинали; потом начали уже банк, и девятый вал, и макао затевать. А хозяева были не так чтобы очень хорошо знакомы. Господа офицеры все проигрывают, да отыгрываются, да опять проигрывают, кителя поснимали, будто всю ночь собираются здесь пробыть. О. Василий побродил, побродил по горницам и спрашивает, что не пора ли расходиться, – боялся, как бы мальчики не зарвались. Те и слушать не хотят, предлагают ему одному ехать. «Ехать одному, прекрасно, но как их оставить?»
– Прекращать-то скоро думаете?
– Скоро. Да вы бы, батюшка, тут соснули на диванчике. Как будем собираться, вас разбудим.
О. Василий видит, что подпоручик какое-то не дело говорит, вышел в кабинет, где происходила игра, и опять просит разойтись.
– Что это вы, господа, пастыря не слушаться?
Они послушались не из страха, а по любви. Было так невозможно увидеть огорченными веселые, восторженные глаза о. Василия, что одна эта мысль удерживала от какого-нибудь проступка. Боже мой, огорчить, оскорбить такого человека?! Разве это можно? Епитимьи он не наложит, не забранит даже, а загрустит, и это тяжелее всего; скрыть от него что-нибудь тоже как-то трудно: так он открыто и ласково смотрит, что нельзя поглядеть прямо в глаза ему, если не все в порядке.
Во время войны один случай выставил о. Василия именно как отличного оратора, но речь об этом впереди, да потом, и случай этот, может быть, больше доказывает неотразимость любви и простоты, нежели убедительность слова. Когда стали ходить слухи о близкой войне, некоторые, конечно, не приуныли, но сделались серьезнее и задумались об оставляемых семьях и близких. О. Василий не изменял своей веселости и простоте.
– Не надо, братцы, много думать. Мы не стяжатели, а будем биться – так за правду; Бог нас не выдаст, да и сами плоховать не будем. А кто бодр, спокоен да о себе нисколько не думает, на того стороне и выигрыш.
– Много, батюшка, перебьют очень. Вздохнул о. Василий.
– Это правда. Война – уж такое дело. Зато им много грехов простится.
И сам он первый следовал своим советам: был бодр, спокоен, о себе не думал (впрочем, он и никогда о себе не думал), пожелал не оставаться при обозе, а всегда был впереди всех.
– Я везде посплю, – говорил он, – я проворный.
И действительно, везде поспевал: и в первых рядах, и в лазарете, и на самом поле битвы отходные читает, и раненых бодрит, а с гг. офицерами чай пьет в спокойные минуты и меньше всего о войне говорит. Ну, конечно, дело близкое, – зайдет разговор о разведках, о выступлении, об атаках – батюшка не молчит, но рассуждает как-то удивительно просто и практически, не вдаваясь в философию. Так как большую часть времени доводилось ходить о. Василию без шляпы, то он и остальную часть дня не надевал ее. Шутили ему:
– Вы, батюшка, новую моду соблюдаете.
– Разве?
– Как же! Английскую моду – ходить с непокрытой головой.
– Ну, что же! Англичане – народ рассудительный, зря не будут выдумывать.
В Галиции о. Василий на все удивлялся, и глазки его не переставали веселиться теперь каким-то более сосредоточенным восторгом. Но удивлялся он не тому, что было не похоже на наше, а скорей сходству галицийских местностей с русским западным краем. Умиляло его, что и коровы «как у нас», и поля, и деревянные церкви, и иконы вдоль стен по полкам избы, и кресты над входами, и знакомые птицы, и с детства известные растения.
В одной из стычек как-то случилось, что о. Василий пропал. Как раз в том месте, где он находился, нашим не посчастливилось, и почти все были истреблены. Куда пропал батюшка, было неизвестно. Не иначе, как попался в плен, – так все решили, погоревали, и даже очень, но что же делать? Но наутро, чуть подняла всех труба, видят по дороге отряд конных, а впереди идет человек и машет чем-то белым. Думали, что это перебежчики от австрийцев пришли сдаваться в плен. Австрийцы-то это были австрийцы, но предводительствующий ими оказался не кто иной, как о. Василий.
– Батюшка! – все возопили. – Вы ли это?
– Не бойтесь, это я. Вот привел вам еще солдат. Я – пастырь и рад, что нашел овец заблудших.
Так с десяток австрийцев и привел, тех самых, что забрали его в плен.
Неизвестно, что говорил им о. Василий, но, очевидно, он нашел те простые и душевные слова, которые могут растопить сердца и прекратить братоубийство. К счастью, пленившие его неприятели были поляки и русины, понявшие его наполовину русские, наполовину славянские увещевания. Всем это показалось чудом, а батюшка только махал рукой, говоря:
– Неверные! Ну и чудо… чудеса на каждом шагу. Какое же чудо, что люди могли почувствовать любовь и ласку?
– Вот пруссаки вас не послушали бы!
Батюшка потупился. Его очень огорчала всякая встречная жестокость и черствость, не говоря о настоящих зверствах.
Австрийцев отвели, где находились военнопленные, а батюшку позвали в лазарет причастить умирающего.
– Те-то, – вспомнил он об австрийцах, – тоже удивлялись, что я без шляпы.
Больной,