Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сала кивнула. Цеся разложила карту города на кухонном столе и ободряюще улыбнулась.
– Я там жила, – на мгновение она умолкла и уставилась в пустоту.
– Итак, если ты ищешь контакт с немецко-еврейской диаспорой, то тебе в Бельграно или в Эль Онсе, он напоминает скорее берлинский Шойненфиртель, там на улицах звучит идиш. Все держатся вместе. Многие приехали еще в начале тридцатых. Сорок тысяч со всей Европы еще до начала войны. Можно сказать, нам повезло. И в Бельграно, и в Эль Онсе община помогает всем, кто ищет работу. У них все прекрасно организовано.
Сала беспомощно пялилась в одну точку. Что она может ответить? Она ничего не знает о еврействе, мать ей этого не прививала. В Гюрсе она пыталась, но при всем желании не знала, как себя вести, и так и не сумела сблизиться с общиной. Только с Мими. А Мими была отверженной, шлюхой, с ней никто не желал иметь дела – кроме мужчин, которых она обслуживала.
Цеся взяла Салу за руку, словно прочитав ее мысли.
– Иза часто напоминает холодную рыбу, никогда не поймешь, что у нее на уме. Знаешь пословицу?
– Какую?
– Никто не знает, как целуются рыбы – под водой их не видно, а над водой они не целуются.
Они рассмеялись.
– Она такая, какая есть.
Сала кивнула.
Вечером она сидела при свете свечи за своим маленьким письменным столом. Пришло письмо от Жана. Взгляд Салы пролетел по строчкам. Глядя на элегантные, наклоненные вправо буквы она вспомнила длинные, тонкие пальцы отца. Ада листала книжку с картинками, подаренную Цесей.
«Подумай, возможно, стоит крестить Аду. Вы живете в католической стране. Тебе после этого будет легче найти работу. Она уже начала говорить? Нужно обязательно научить ее испанскому», – писал Жан.
Сколько Сала ни билась, ее ребенок попросту не желал говорить. Этот пункт в ответном письме она решила пропустить, но написала Жану, что крещение – хорошая идея, она об этом подумает. Она настойчиво спрашивала, нет ли новостей об Отто. Должен же быть способ выяснить хоть что-то. Здесь, в Буэнос-Айресе, они запросто могли бы построить новую жизнь. С его понятливостью и умом, он бы в два счета поднялся на ноги среди этих чудесных людей. «В этой удивительной стране, под теплым солнцем, он быстро позабудет муки заключения. Для меня Гюрс уже стал далекой тенью из прошлого, которая возникает лишь долгими ночами, когда я думаю об Отто, и меня на мгновение охватывает одиночество – чтобы я смогла оценить, как мне повезло. Я счастливица, я знала это всегда».
Затем последовали пылкие описания ее нового отечества. В конце письма Сала еще раз настойчиво попросила не забывать про Отто и поинтересовалась здоровьем Жана. Не голодает ли он, есть ли у него зимняя одежда. Скоро она найдет работу, и тогда сможет прислать ему денег или теплое пальто. Она же знает, как легко он мерзнет. В конце она оставила рядом со своим именем отпечаток губной помады. Потом легла рядом с Адой и начала читать ей вслух. Как и каждый вечер. Ее отец всегда говорил, что это важно, – а он разбирается в важных вещах лучше всех на свете. Когда Ада закрыла глаза, Сала выключила свет. Вскоре она принялась ворочаться с боку на бок и наконец вскочила, чтобы открыть окно. Снаружи по-прежнему было тепло. «В ноябре», – подумала она и покачала головой. – «Интересно, насколько холодно сейчас в России?»
Через три дня пришло письмо от Жана. Он, конечно, всегда активно вел переписку, но так скоро новостей Сала от него не ждала. Видимо, что-то случилось. Она с тревогой вскрыла конверт. На пол упала открытка. Сала подняла ее. Без отправителя. Она с замиранием сердца узнала почерк. Выпрямилась. Взгляд, опущенный на открытку, затерялся в пустоте. Первая новость от него. Отто жив. Она не знала где, не знала как. Отец ее дочери жив. Ее любимый мужчина где-то в России, на ледяном морозе. Он мерзнет? Голодает? Ранен? По нескольким строчкам понять невозможно. Наверное, там цензура. Сала опустилась на кровать, ее трясло, из глаз текли слезы и падали на подушку. Она повернулась к Аде, которая спала рядом.
39
1947-й. Рождество. Почта. Две открытки. Одна из Берлина, от Жана, другая от Салы, из Аргентины. Он военнопленный уже два с половиной года. Война закончилась. Но не для него. Если бы сейчас кто-нибудь зашел и сказал: «Еще десять лет, приятель, а потом назад, к жене и ребенку», он бы принялся раздумывать, что делать, как провести эти десять лет. Но никто не приходил. Уже два с половиной года. Возможно, никто не придет никогда. Два с половиной года спустя – первая открытка от Салы. Почему она не писала ему раньше? Он отправил в Германию столько открыток. Неужели ни одна не дошла? Можно ли в такое поверить? Или она вместе с этим Ханнесом? Или ее письма не пропускало начальство лагеря? Она живет в Аргентине. Пишет, что он отец дочери. Ее зовут Ада, и она на него похожа. Ада. Многого на открытке не уместишь. Лучше бы прислала фотографию. Удивительно, но он ничего не мог представить. Не получалось. Никаких чувств. Он не мог представить себя в мире, где жили они. Семья? Совместное будущее? Какое? С тем же успехом можно спросить его, верит ли он в Бога – нет, в Бога он не верил, как и в вечную жизнь. В мыслях о вечности не было ничего заманчивого. Здесь за эти годы он научился видеть в конечности преимущества. Так Отто представлял себе облегчение, если оно вообще было. Смерть значила облегчение. А над тем, что некоторые люди от беспомощности выдумывают жизнь после смерти, можно лишь посмеяться. Здесь за эти годы ему наконец удалось освободиться от абсурдных иллюзий. И теперь он должен кричать «ура» из-за рождения ребенка? Дети рождаются каждый день. Люди умирают каждый день. Круговорот. Почему представлять, что мир движется по кругу, так утешительно? Если бы он раньше узнал, что окажется в заключении, то избежал бы многих ошибок. Он рассмеялся. А потом еще раз, чтобы удостовериться: чужой голос принадлежит ему. Здесь людей посещали странные мысли. Не хватало сахарной глазури свободы. Разве их можно за это винить? Свобода всегда была лишь приятным самообманом. До чертиков смешным снаружи, но медленно отравляющим изнутри. Как при гибели от холода или алкоголя: в какой-то