Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Франция представляет из себя сейчас любопытную картину кажущихся противоречий. С одной стороны, ее объединяет общность перенесенного ею внешнего поражения — удар по национальному самолюбию, полная неопределенность будущего, которое строится вне ее участия, жестокие экономические испытания, вплоть до голода, связанность инициативы. С другой — некоторая тень самостоятельности, какой другие покоренные страны лишены совершенно, слабая возможность договора с победителем и отстаивание своих прав. Разделенная на две зоны, занятую и свободную, она в разной степени испытывает натиск чужой воли».
В эмигрантской среде, и без того полной противоречий, разлад ощущался еще сильнее, чем у коренных французов. Разрушился с трудом налаженный эмигрантский быт, но и это было еще полбеды, к этому русским во Франции было не привыкать. Во второй раз русские почувствовали верность булгаковской мысли: «Разруха не в клозетах, а в головах!» Среди русской общественности началось разделение на тех, кто видел в фашистах освободителей от ненавистного большевизма, и на тех, кто воспринимал их как страшную машину, уничтожающую все ценное и живое. Не избежали раскола и русские писатели. Большинство из них были антифашистски настроены и стремились уехать подальше от оккупантов.
Так сразу после появления немцев покинул Париж Иван Бунин. Он поселился в Грассе и до конца войны отвергал все предложения о публикациях в профашистских изданиях. Он отказывался не только публично выразить хотя бы малейшую поддержку тем, кто хотел сотрудничать с немцами, но и предоставить для печати пару нейтральных рассказов. С ним же переехали на юг Леонид Зуров и Николай Рощин. В те времена в доме Бунина находили пристанище немало евреев, бежавших из оккупированной зоны, хотя это были дни, когда, по его собственным словам, «жили впроголодь и обедали через день».
Рядом с Буниным в Ницце поселился Марк Алданов. Вскоре он покинул Францию и обосновался в США, где и прожил до конца своих дней.
Весной 1940-го там же, на юге, в маленьком Шабри поселились Осоргины. Будучи уже тяжело больным, Михаил Осоргин переправлял в Америку для печати статьи, разоблачавшие оккупантов. По воспоминаниям Марка Алданова корреспонденции Осоргина в «Новом русском слове» эмигранты, прибывшие из Европы, читали с ужасом. «Ведь его отправят в Дахау!» — говорили все, кто не понаслышке знал оккупационные порядки. Статьи Осоргина легко могли попасться на глаза любому германскому цензору, ждать милосердия от которого было бы наивно.
В самом начале войны Гайто потерял связь с «шуменской троицей»: через некоторое время он узнал, что Володя Сосинский, ушедший на фронт, попал в немецкий плен, а его семья вместе с семьей Андреева и Резникова поселилась на атлантическом побережье Франции на острове Олерон.
Владимир Варшавский и Георгий Адамович также поступили добровольцами в Иностранный легион. Вскоре до Гайто дошли слухи, что после разгрома французов фашистами и Варшавскому не удалось избежать плена, а Адамович вместе с толпой беженцев оказался на юге в Ницце.
Немало среди русских писателей было тех, кто, как и Гайто, не захотел покинуть Париж. Категорически отвергая любое сотрудничество с немцами, в столице остался Алексей Ремизов. Илья Бунаков-Фондаминский, теперь вместо «Круга» руководивший на юге Франции отправкой русских евреев в США, отказался воспользоваться собственной визой и вернулся из Ниццы в Париж, где был арестован и отправлен в концентрационный лагерь и там погиб. Та же участь ожидала младших «монпарнасцев»: Юрия Фельзена, Юрия Мандельштама, Раису Блох, Михаила Горлина.
Вспоминая о них, Гайто силился и никак не мог представить, что чувствовал, о чем сожалел и печалился добрейший, безвредный, «бесцветный», как шутили на Монпарнасе по поводу его светлых волос, Юрий Фельзен, когда встречал смерть под безымянным номером среди лагерных смертников. А размышляя о гибели Раисы Блох и Михаила Горлина, Гайто подумал, что их судьба могла послужить страшной иллюстрацией к восточной легенде о садовнике и смерти, которую носил он в своей памяти со времен Константинополя. Раиса и Михаил переехали в Париж из Берлина в 1933 году, спасаясь от фашистских гонений на евреев. Они были одними из первых, кто рассказал на Монпарнасе о новых варварах. И никому из тех, кто слушал их рассказы за столиком в кафе, не могло прийти в голову, что через несколько лет, подобно наивному садовнику, они встретят именно ту смерть, которая привиделась им однажды и от которой они тщетно пытались спастись, отправившись в свою «Испагань».
Но, пожалуй, самым страшным известием для монпарнасцев стала гибель поэта Бориса Вильде. Его смерть потрясла не только тех, кто хорошо знал и любил этого веселого, жизнерадостного светловолосого русского, но и обычных французов, которые до момента суда в тюрьме «Фрэн» и понятия не имели ни о его стихах, ни о его выступлениях в «Круге», ни о его научных трудах, ни о его жене Ирэн Лот, ни о его любви к свободе, к родине, то есть ни о чем трогательном и значительном, что составляло его прежнюю довоенную жизнь и с чем он расстался без колебаний, когда перед расстрелом снял с глаз повязку и запел Марсельезу.
Борис, как и Блох с Горлиным, приехал в Париж намного позже, чем большинство русских «монпарно». При всех сложных, запутанных отношениях в богемной среде Бориса быстро полюбили за открытый, дружелюбный характер. У него не было врагов и недоброжелателей, что на русском Монпарнасе считалось большой редкостью. Литературные собратья отзывались о нем с симпатией, и в конце 1930-х он стал членом «Круга». Вскоре Борис устроился на работу в парижский Музей Человека и там же подружился с Анатолием Левицким, с которым ему суждено было погибнуть в один день.
Восемнадцатого июня 1940 года Борис услышал по радио из Лондона призыв генерала де Голля: «Я, генерал де Голль, обращаюсь из Лондона к французским офицерам и солдатам, которые находятся в Англии или которые окажутся там с оружием или без оружия. Я обращаюсь к инженерам и рабочим, специалистам военной промышленности, которые находятся в Англии или окажутся там, я приглашаю всех связаться со мной. Что бы ни случилось, пламя французского сопротивления не должно погаснуть и не погаснет никогда».
Эти слова русские эмигранты цитировали друг другу, а Вильде с Левицким восприняли их как руководство к действию. Решили начать с самого простого: уже в августе 1940 года они стали распространять нелегальный трактат «33 совета оккупированным» и расклеивать листовки «Мы все с генералом де Голлем!». Потом задумали печатный орган Национального комитета общественного спасения — «Резистанс». Он вышел 15 декабря 1940 года. (Четыре года спустя крупная газета «Резистанс», ведущая свою родословную от газеты Вильде, озаглавит статью, посвященную Вильде и Левицкому, так: «Интеллигенция – авангард “Резистанса”».) Вскоре решено было расширить масштабы деятельности и организовать группу для подпольной борьбы. Состав ее был интернациональным. Помимо французов и русских в нее входили немец Пьер Вальтер, панамец Жорж Итье, еврей Леон-Морис Нордман. Кроме печатной и устной пропаганды группа занималась разведкой и переправляла в свободную зону добровольцев для армии де Голля.
После выхода третьего номера «Резистанса» Вильде уехал по делам в Лион. В это время в Париже арестовали адвоката Нордмана, который передавал секретную информацию для де Голля. Тут же последовал обыск в Музее Человека, в результате которого арестовали Левицкого и его невесту Ивонну Оддон. Еще двум участникам группы — Жану Кассу и Клоду Авелин — удалось скрыться из Парижа. Газета «Резистанс» оказалась разгромленной. Тогда Вильде передал через Ренэ Сенешаля, прозванного в их группе Мальчуганом за свой юный возраст, распоряжение немедленно выпустить газету, чтобы отвести подозрение от арестованных. Четвертый номер был действительно выпущен, но это не обмануло гестапо. Последовали дальнейшие аресты. Вильде вернулся в Париж и был тут же арестован. Пятый, последний номер «Резистанса» вышел уже после его ареста, стараниями Пьера Броссолетта и Агнессы Гюмбер — последними из товарищей Вильде, оставшимися на свободе.