Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хозяйка на просьбу Федора взяла ключи от амбара и пошла, не сказав ни слова. Отмыкая замок, спросила:
— Мешок есть?
— Есть.
Федор, растопырив мешок, глядел в сторону, на коричневую стену закрома, заплетенную затейливым кружевом паутины. Хозяйка из неполной меры скупо цедила неочищенную, с озадками пшеницу.
Скрипнула дверь. Животом вперед втиснулся хозяин, кинул жене:
— Ступай в дом! — и мелкими шажками подошел к Федору.
Тот, бережно опустив мешок, прислонился к стенке закрома. Ждал.
— Ты что же это? — кривляясь, засипел Захар Денисович. — Хлебец получаешь?..
— Получаю.
— Рабочих смущать! Смуту заводить! Хозяина в собственном доме за тебя чуть в морду не бьют, а ты мой хлеб… хлеб мой берешь… А?
Федор молчал. Хозяин, меняясь лицом, подступал к нему все ближе и вдруг, заикаясь, пронзительным дискантом крикнул:
— Вон из моего двора!.. Вон, сукин сын!..
Федор левой рукой поднял мешок и шагнул к двери, но хозяин петухом налетел на него, вырвал из рук мешок и, широко взмахнув рукою, звонко ударил Федора по лицу.
Желтые светлячки зарябили перед глазами. Багровый гнев помутил рассудок и текучим свинцом налил руки… Качнувшись, Федор схватил одной рукою ожиревшее горло хозяина, другою, сжатой в кулак, с силой ударил по запрокинутой голове.
В три секунды подмятый Захар Денисович уже лежал под Федором, извиваясь толстой гадюкой, норовя укусить Федора за лицо. Федор, до крови закусив губы, тяжко бил по толстой обрубковатой шее, по зубам, щелкавшим у самого его лица. Захар Денисович пустил в ход все бабьи средства: царапался, кусался, рвал на Федоре волосы, но через минуту, основательно избитый, задыхаясь, заплакал, измазал губы соплями и лежал, беспомощно охая, икая, подрагивая животом.
Федор встал, вытер с расцарапанного лица кровь, ожидая вторичного нападения, но хозяин проворно повернулся вниз животом, замычал и раком пополз к дверям.
«За все! За все! За все!..» — билась у Федора мысль. Оправился, поднял мешок и только взялся рукою за скобу двери — услышал истошный крик:
— Ка-ра-у-у-ул!.. Уби-и-или!.. Ка-ра-у-ул, люди добрые!..
Неожиданный приступ смеха захлестнул Федору горло. Прислонясь к дверному косяку, хохотал так, как еще ни разу после отцовой смерти. Насмеявшись, вышел во двор. Посреди двора, раскорячившись, стоял Захар Денисович и, не слушая тревожных вопросов окружавших его рабочих, круглой черной дырой раззявив рот, орал:
— Ка-ра-у-у-ул!..
XI
Перед уходом, проводив мать, Федор решился спросить у хозяина:
— Платить не будете, значит?
— Пла-ти-ить… Тебя в шею выбить надо, а не то что… Ну, да я ишо доберусь до тебя. Вот подам в нарсуд прошение, там вашего брата, гольтепу, тоже не балуют!
— Что ж, богатей на здоровье, Захар Денисович. Небось, не помру и без твоей платы.
— Нечего тут рассусоливать! Валяй, тебе говорят!
Федор на минуту стал, задумавшись, потом, не прощаясь, шагнул за порог. Скрипнула калитка. Под амбаром зазвенел привязью цепной кобель.
Выйдя за ворота, Федор снова остановился. В поселке гасли вечерние огни. На краю скрипела гармошка, слышались невнятные слова песни. Изредка песню заглушал хохот, такой раскатистый и ядреный, что Федору не хотелось думать о своем горе и о существовании горя вообще. Бесцельно направился вдоль улицы, прошел квартал, хотел свернуть в переулок, чтобы, добравшись до крайнего гумна, заночевать в соломе, как вдруг его окликнули:
— Ты, Федор?
— Я.
— А ну, плыви сюда!
Подошел, вгляделся: под плетнем, сдвинув соломенную шляпу на затылок, что означало, что обладатель ее еще не совсем пьян, сидел Фрол-зубарь.
На сожженной солнцем траве перед ним аккуратно разостлан грязный носовой платок, на платке длинношеяя бутылка с самогонной вонью, до половины съеденный огурец и белый пышный хлеб.
— Садись!
Федор, обрадованный встречей, присел рядом.
— Идешь?
— Иду.
— Наклевал хозяину морду?
— Чего там… Самую малость…
— Очень жалко. Надо бы больше… Сколько прожил?
— Два месяца.
— За два месяца следовает тебе, самое малое, пятнадцать рублей. Потому — рабочая пора, а за пятнадцать рублей и я соглашусь, чтоб меня изватлал кто-нибудь. Верь слову — прямая выгода!
Федор промолчал. Фрол поджал под себя ноги, скинул шляпу и, запрокинув голову, воткнул себе в рот горлышко бутылки. Что-то долго урчало и хлюпало, потом бутылка, описав полукривую, ткнулась Федору в руку.
— Пей!
— Не пью.
— Не пьешь? И не надо. Хвалю.
Горлышко бутылки опять до половины уходит в рот зубаря. Федор молча глядит на золотисто-голубое шитво неба.
Осушив бутылку, зубарь весело блестит глазами, беспричинно смеется и кивками головы гоняет шляпу с затылка на глаза и обратно.
— В суд подашь?
— Всчет чего?
— Дурочкин сполюбовник, да всчет того, что за два месяца заячий хвост получил! Подашь, что ли?
— Не знаю… — нерешительно ответил Федор.
— Я тебе вот что скажу, — начал зубарь, похрустывая огурцом, — иди ты напрямки в хутор Дубовской, там комсомолистовская ячейка. Ты к ним, они защиту дадут. Я, брат, сам в Красной Армии служил и приветствую новую жизнь, но сам не могу, по причине потомственной слабости… От отца и кровь передалась: водку пью, а при советском социализме не должно быть подобного… Вот… А то бы я, — зубарь загадочно округлил глаза, — образование поимел и в партию единогласно вписался! Уж я бы накрутил хвост таким друзьям, как твой хозяин!..
Через минуту оживление его прошло. Устало оглядев бутылку от горлышка до донышка, он любовно погладил ее рукой и уже безразличным тоном повторил:
— Жарь к комсомолистам. Там в обиду не дадут. Там твоя кровная родня. Такие же голяки, как и мы с тобой.
Немного погодя он тут же под плетнем уснул. Федор сидел задумавшись, уронив голову на руки, и не видел, как бежавшая мимо собачонка, обнюхав пьяного зубаря, подняла ногу и, помочившись на него, зачикиляла дальше.
Пропели первые петухи. Около пруда, за поселком, в камыше закрякал матерый селезень, где-то в поселке, то умолкая, то вновь оживая, сухо тарахтел барабан веялки. Кто-то, пользуясь вёдром, веял всю ночь. Федор встал, поглядел на всхрапывающего зубаря, хотел его разбудить, но, одумавшись, махнул рукой и не спеша пошел к гумнам.
XII
На другой день в полдень Федор уже подходил к хутору Дубовскому. Верст двадцать с лишним отмахал он с утра. К концу подбился, устали и ломотой налились ноги, особенно болели исколотые подошвы и икры.