Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Навстречу в шлейфе брызг пронесся пикап.
Все были необычайно спокойны и раскованны, и я догадывался почему — с нами не было Банни. Темы этой они избегали с тщательным безразличием. Он сейчас где-то там, подумал я, что-то поделывает, о чем лучше не спрашивать. Я откинулся назад и стал следить за кривыми серебряными тропками капель на стекле.
— Если бы я покупала дом, то где-нибудь здесь, — сказала Камилла. — Горы мне всегда нравились больше, чем побережье.
— Мне тоже, — отозвался Генри. — Наверное, в этом отношении мои вкусы можно назвать эллинистическими. Мне интересны замкнутые материковые пространства, труднодоступные места, глухомань. Море меня никогда не привлекало. Приходят на ум слова Гомера о мужах аркадских, помните? «…они небрегли о делах мореходных».[75]
— Это потому, что ты вырос на Среднем Западе, — заявил Чарльз.
— Но если следовать этой линии рассуждения, было бы логично предположить, что мне нравятся степи и равнины. Однако это совершенно не так. Описания Трои в «Илиаде» ужасны — бескрайняя равнина под палящим солнцем. Нет, меня всегда притягивали гористые, непроходимые ландшафты. Именно оттуда родом самые странные языки и загадочные мифологии, там возникли древнейшие города и самые дикие религии. К слову сказать, сам Пан родился в горах. И Зевс. «На Паррасии был ты рожден, — мечтательно произнес он, словно не заметив, что перешел на греческий, — изобильно эта вершина одета густою листвой…»[76]
Уже стемнело. Нас окружала тихая таинственная глушь, укутанная ночью и туманом. По обеим сторонам дороги возвышались скалистые склоны, густо поросшие лесом. Здесь не было ничего от милого, старомодного изящества Хэмпдена с его волнистыми холмами, антикварными лавочками и домиками для лыжников; нет, все было гигантским, опасным и первобытным, только темень и пустота, даже ни одного рекламного щита.
Фрэнсис, знавший этот район лучше остальных, сказал, что поблизости должно быть придорожное кафе, хотя в существование человеческого обиталища в радиусе ста километров было трудно поверить. Но вот мы обогнули поворот, и в свете фар появился изрешеченный пулями ржавый металлический знак, сообщавший, что именно «Хузатоник-инн», прямо по курсу, подарил миру пирог «а-ля мод».
Здание опоясывала дряхлая веранда: просевшие столбы, отслоившаяся краска. Интерьер передней представлял собой интригующее сочетание красного дерева и изъеденного молью бархата, разбавленное оленьими головами, рекламными календарями и памятными тарелками в честь двухсотлетия Штатов.
В зале было лишь несколько местных жителей, которые, оторвавшись на миг от еды, окинули нас полным искреннего и невинного любопытства взглядом — наши темные костюмы, очки, гравированные запонки Фрэнсиса и его галстук от Шарве, короткую стрижку и лоснящееся каракулевое пальтишко Камиллы. Эта единодушная открытость меня удивила — никто не таращился, никто не хмурился, — но потом я понял: должно быть, они просто не догадываются, что мы из колледжа. Где-нибудь поближе к Хэмпдену на нас тут же бы навесили ярлык богатеньких студентов-разгильдяев, от которых много шума и никаких чаевых. Здесь же мы были всего лишь незнакомцами, редкими в этих местах.
К нам даже не подошли принять заказ. Ужин появился мгновенно, как по волшебству: свиное жаркое, галеты, репа, кукуруза и ореховая паста — все в толстых фарфоровых мисках с портретами президентов (вплоть до Никсона) по краям. Официант, краснолицый парень с обкусанными ногтями, замялся у нашего стола и наконец робко спросил:
— Вы, ребят, случайно не из Нью-Йорк-Сити?
— Нет, — сказал Чарльз, принимая от Генри тарелку с галетами. — Мы здешние.
— Из Хузатоника?!
— Я имею в виду, из Вермонта.
— А не из Нью-Йорка, не?
— Нет, — радушно ответил Фрэнсис, принимаясь за жаркое. — Я, например, из Бостона.
— Я был там как-то раз, — сказал парень, явно впечатленный ответом.
Рассеянно улыбнувшись, Фрэнсис потянулся за кукурузой.
— У вас, наверно, «Рэд Сокс» — любимая команда?
— Вообще-то да, я болею за них, — отозвался Фрэнсис. — Вполне. Только что-то они всегда проигрывают.
— Ну, не то чтоб все время. Хотя, по-моему, Кубка серий им и вправду никогда не видать.[77]
Он топтался на месте, пытаясь придумать что-нибудь еще, и вдруг Генри повернулся к нему.
— Присядь, — неожиданно сказал он. — Почему бы тебе не поужинать с нами?
После неловких попыток протеста парень все же придвинул к нам стул, но от еды наотрез отказался. «Ужин заканчивается в восемь, — сообщил он, — наверно, больше никто не приедет. Мы ведь далеко от главного шоссе, а тут почти все ложатся спать очень рано». Звали его, как мы выяснили, Джон Дикон. Ему было двадцать — так же, как и мне. Два года назад закончил школу в Хузатонике, после этого стал помогать дяде на ферме. Работа официанта была ему в новинку — устроился на зиму, чтобы не бездельничать. «Я тут всего третью неделю. Вообще-то мне нравится. Еда что надо. И кормят бесплатно».
Надо сказать, Генри, который питал стойкое презрение к hoi polloi (эта категория в его понимании была довольно широкой и включала самых разных людей, начиная с тинейджеров с бум-боксами на плечах и кончая хэмпденским деканом, который изучал американистику в Йеле и был весьма обеспеченным человеком) и был презираем ими в ответ, тем не менее обладал удивительной способностью находить общий язык с простыми людьми, бедняками, жителями захолустья. Он снискал крайнюю неприязнь у всей администрации колледжа, однако у садовников, поваров и уборщиц — уважение и почет. Он не обращался с ними как с равными — так он не обращался практически ни с кем, — но и не прятался за снисходительным дружелюбием, присущим богатым. «Я считаю, что к бедности и болезням мы относимся с куда большим лицемерием, чем люди в минувшие века, — сказал однажды Джулиан. — Здесь, в Америке, богатые пытаются делать вид, будто деньги — это единственное, что отличает их от бедных, а ведь это просто-напросто не так. Кто-нибудь помнит определение справедливости в „Государстве“ Платона? Для общества справедливость заключается в том, что каждый его слой функционирует на собственной ступени иерархии и довольствуется своим местом. Неимущий человек, стремящийся занять более высокое общественное положение, лишь понапрасну обрекает себя на страдания. И имевшие хоть чуть-чуть мудрости бедняки всегда это знали, так же как и наделенные ею богачи».
Я вовсе не уверен в правоте этих слов. Ведь если все так, что бы тогда оставалось мне — сидеть в Плано и до самой смерти вылизывать стекла машин? Но Генри, без сомнения, был настолько уверен в своих возможностях и положении в этом мире, настолько с ними сжился, что в его присутствии и другие (я в их числе) обретали уверенность и смотрели на свои менее завидные обстоятельства другими глазами. На людей бедных его манера держаться обычно не производила особого впечатления, и, как следствие, они могли разглядеть за ней настоящего Генри — Генри, каким знал его я: вежливого, немногословного и во многих отношениях настолько же простого и прямодушного, как они сами. Этой способностью обладал и Джулиан, пользовавшийся любовью и уважением своих бесхитростных сельских соседей, подобно тому как, приятно думать, добрейший Плиний был почитаем беднотой Комо и Тифернума.[78]