Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кущик не мог не балаганить. Он «кренделил» вовсю: пересыпал свою речь гримасами и ужимками, стукнулся головой о печь, грохнулся со стула. Но, тем не менее, публика оставалась совершенно равнодушна на этот раз к обычно потешавшему ее комику. Все ждали драматической сцены финала. И вот она наступила. Кущик чуть ли не на четвереньках, изображая пьяного, убрался за кулисы под жидкие аплодисменты райка. Арбатов начал свой монолог, приблизившись к рампе. Я, ожидая своего выхода, находилась в первой кулисе, и мне хорошо было видно его страшно бледное лицо, его горящий взор…
Голос Арбатова креп с каждой минутой. Подобно громовым раскатам носился он по театру. Он говорил о том, что не стоит жить, когда вокруг него враги, люди-шакалы, готовые погубить его каждую минуту. Он говорил, что готов расстаться с жизнью, что ему жаль его дочь, безумно жаль его бедняжку Марусю, но что ей легче будет после его смерти, ибо люди простят ему мертвому то, что не прощали живому, и призреют его Марусю.
Слушая этот блестящий артистический монолог, я позабыла и сцену, и рампу, и кулисы… Мне казалось теперь, что передо мною стоит не талантливый актер Сергей Сергеевич Арбатов, а глубоко несчастный, обездоленный человек и убитый отец.
Что случилось потом — никогда не забуду… Арбатов или, вернее, Иван Кардулин (имя несчастного героя) вынул револьвер, приложил его к виску… и… раздался выстрел… Стройная фигура Арбатова и его полуседая голова очутились на полу.
Наступила минута действовать мне, игравшей дочь Марусю.
— Папа! Папа! Что ты сделал, папа! — вскрикнула я, опрометью выскакивая из-за кулис и бросаясь к нему.
Его игра, полная незаменимых тончайших блесток, захватила меня. Его экстаз передался мне.
Я — или, вернее, дочь бывшего каторжника, Маруся — упала перед распростертым отцом на колени, охватила его голову руками и, рыдая, прокричала на весь театр.
— Папа умер! Мой папа умер!
Занавес медленно пополз вниз.
Поднялся рев неописуемого восторга, плеск «аплодисментов», крики «браво, Арбатов! Браво, Корали!» неумолкаемые, потрясающие, стихийные крики.
Я быстро вскочила с колен. Занавес вполне опустился до подмостков сцены, а Арбатов все еще лежал в прежней позе, с широко разбросанными руками, с неподвижным лицом.
— Сергей Сергеевич… Вставайте… Надо выходить на вызовы… произнесла я и взяла его руку.
Она была холодна, эта рука. Холодна как лед. Что-то быстрое и страшное промелькнуло в моем мозгу, и я прямо заглянула в его глаза.
Глаза Арбатова были страшно вытаращены и тусклы. Казалось, они смотрели и не видели ничего.
— Сергей Сергеевич! Что же это? Не до шалости, батюшка, когда публика с ума сходит! — послышался за нами голос помощника режиссера, на обязанности которого было, между прочим, следить, чтобы артисты выходили на вызовы публики по окончании акта.
Но Арбатов продолжал по-прежнему лежать недвижимым.
Кущик подскочил к нему, сильно рванул его за руку и… вдруг его хриплый обычно голос тонким, пронзительным фальцетом прозвенел на всю залу:
— Он мертвый! Мертвый! Кто-нибудь помогите же!.. Арбатов умер!..
Арбатов умер. Умер вдруг, неожиданно, в расцвете своего пышного таланта. По словам доктора, пришедшего констатировать печальный факт, смерть караулила уже давно намеченную ею жертву. У Арбатова был порок сердца, с которым можно жить бесконечно долгие годы и умереть неожиданно, каждый миг. Жизнь артиста — сплошная цепь мучений, горя и восторга, счастья и неудач. Успех и поражение переносятся им одинаково жутко и остро. Эти волнения за театр, за благосостояние своей труппы и убили Арбатова.
Что пережила я — трудно выразить словами. Я привыкла к ударам судьбы, но этот удар слишком ошеломил меня. Арбатов, как добрый отец, заботился обо мне, был так добр и ласков со мною, так умел дать мне цель и счастье жизни, так умел поднять мой унылый, угрюмый дух!.. Я его любила, как отца, любила настолько сильно, насколько умеет любить бедное сиротливое лесное дитя!
Но я не плакала, потому что не умею плакать…
О, если бы я умела плакать…
Я должна быть последовательна, хотя душа моя кипит. Я делаю невероятные усилия над собою, чтобы писать изо дня в день аккуратно, чтобы передать моему дневнику все мои страдания…
С той минуты, как мертвого Арбатова унесли со сцены в уборную, чтобы смыть краски и белила с его холодеющего лица, я не нахожу себе покоя.
Этот человек сделал для меня так много. А я? Я даже не сумею помолиться за него…
Тело его трое суток стояло в городской часовне при соборе, все обвитое венками из лавров и цветов. Панихиды служились беспрерывно нами и публикой, желающей почтить своего любимца.
Зиночка плакала беспрерывно на этих панихидах. Слишком много добра видела она от этого благородного человека.
— Китти, бедная, дорогая Китти! Вот мы и остались сиротами с тобою! — рыдала у меня на плече Зиночка, в то время как в моем сердце разрасталось мучительное ощущение горя, одиночества и тоски.
И папа-Славин, и Ликадиева, и Гродов-Радомский, и Миша, и другие безутешно оплакивали его. Одна я не плакала и не молилась…
Похороны Арбатова прошли торжественно и пышно. Его белый глазетовый гроб товарищи-актеры несли на руках до самой могилы…
Целый дождь цветов посыпался в яму, где суждено было лежать талантливому артисту. Яму зарыли, весь могильный холм обложили венками. Зазвучали речи.
Выдающиеся лица города и труппы входили на холмик и превозносили оттуда достоинства покойного.
Истомина слушала и лила лицемерные слезы. Ее сын, Поль, юлил тут же.
— О, это был человек! — восклицала Маргарита Артемьевна и прикладывала кружевной надушенный платок к глазам.
А рядом горячо, искренно плакала Зиночка, по-детски комкая весь промокший носовой платок.
Третья неделя поста. На улице грязно и скользко. Пахнет весною. Уже прошло четыре дня с похорон Арбатова. Эти четыре дня был траур в театре, и мы не играли. Сегодня был назначен первый спектакль после перерыва. Место Арбатова, как режиссера, заняла теперь Истомина, которая стала уже распоряжаться одна.
Зиночка спешно чинила что-то по костюмной части, торопилась закончить до театра свою работу, так как она была занята сегодня в пьесе. Валя и Зека взгромоздились ко мне на колени. У бедных мальчуганов глазки вспухли от слез. Еще бы! Они так горько плакали, когда узнали, что умер милый, ласковый дядя Сережа и что никогда, никогда он не будет более сидеть здесь, в этой комнате у шипящего самовара, ласкать их, рассказывать им сказки.
— Ах, как он умел рассказывать сказки, дядя Сережа! — с детским восторгом проговорил Валя. — Не хуже тебя, тетя Китти, право не хуже! — заключил мальчик печальным голоском.