Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или дело в пароходике, идущем по Москве-реке, – медленном, изящном, игрушечном.
Или так подействовали теплый вечер, мечты о скором лете и поездке в деревню.
А может быть, дело в предвкушении дома, встречи с женой, в ожидании тихого семейного ужина – все вместе, втроем.
Непонятно. Да что разбираться? Главное – что это было, что он помнил это всю жизнь.
И еще – слова сына. Остановились на набережной передохнуть.
Долго и молча смотрели на темную, маслянистую воду.
И слова его мальчика:
– Папа! Спасибо тебе!
– За что, Илюша?
– За этот вечер.
Александр смутился и незаметно смахнул слезу, чтобы Илья не увидел.
А, да! Вот еще! Как он мог забыть? Зоя улетела в командировку в Петрозаводск. А утром сообщение по «Новостям» – самолет потерпел крушение. Он метался по квартире, не в силах даже присесть, остановиться.
В голове вихрем: «Нет, нет! Нет! Не может быть! Такого не может быть! Она не могла!»
И вдруг телефонный звонок.
Дрожащими руками схватил телефон.
Голос Зои. Его гробовое молчание.
– Шура! Ты меня слышишь? – испугалась она.
– Да, – только и смог выдавить он. И через секунду добавил: – С тобой все в порядке?
Она удивилась:
– Конечно! А что?
Он едва не разрыдался.
Потом все выяснилось – ошибка. Ошибся диктор – не Петрозаводск, а Петропавловск.
Но это время, эти минуты – двадцать, не больше – показались ему вечностью. Он запомнил их навсегда.
А если бы Зоя не позвонила? В ту минуту не позвонила? Он бы рехнулся.
Через три дня поехал встречать ее в аэропорт. Купил цветы. Ждал ее так, как ждут, наверное, сына с войны. Увидев, прижал к себе и долго не мог отпустить.
Она улыбалась и гладила его по голове:
– Ну хорошо же все, Шурка! Ну что ты? Все ж хорошо!
Вот тогда, в эти минуты, он был абсолютно и безгранично счастлив. Так остро, так ощутимо, так болезненно счастлив.
Почему, почему, когда мы счастливы, оглушительно счастливы, непременно присутствует страх? Словно они неразделимы – счастье и страх, как брат и сестра. Чтобы мы понимали? Чтобы ценили эти минуты? Чтобы поняли, как все хрупко и непостоянно? Чтобы затаили дыхание, не спугнули?
Все, все. Пора с этим заканчивать. «Гастроль» не окончена, так что – вперед!
Мать и сестра лежали на престижном Ваганьковском, там, где похоронили в далекие годы отца.
Стоял у могилы и смотрел на их фотографии – точнее фотографию. Общую. Так предложила Зоя – и была, конечно, права как всегда. Мать и Людмила вместе были всю жизнь. Это их выбор, общий.
Жизнь свою Людке устроить так и не удалось: материнская отбраковка кавалеров имела сильное воздействие.
Были иногда слабые попытки вырваться из-под материнской вечной опеки – пару раз Людмила уходила из дома. Но через какое-то время мать вдруг начинала хворать. Людмила, как заботливая дочь, конечно же, тут же возвращалась домой – выхаживать матушку. Всем были понятны эти манипуляции, но только не Людмиле! Однажды она свято поверила, что мать без нее абсолютно беспомощна. Уехав, пусть ненадолго, названивала по сто раз на дню. И в результате очень скоро оказывалась снова дома, под маминым крылышком.
Ну а следом за этим поправлялась и мать.
Так и прожили они жизнь – вдвоем, вместе. И лежали сейчас вдвоем. «Интересно, – подумал Александр. – А там? Там они по-прежнему цапаются? Дуются друг на друга, предъявляют претензии? Не разговаривают друг с другом? И не могут жить порознь? Хотя какое там – «жить»!»
Мать и сестра смотрели на него с улыбкой – фотография с Людмилиного выпускного. Все счастливы. Мать гордится дочерью, дочь ждет перемен и дальнейшего счастья, словно спрашивает: «Оно ведь будет, да? Точно будет?»
В ее жизни было так мало счастья. Так ничтожно мало. Бедная Людмила! Она не оправдала материнских надежд – блестящей карьеры, удачного брака, талантливых внуков.
А жизнь обманула саму Людмилу – жестоко, коварно ее обманула.
Зоино благородство не имело границ – предложила однажды забрать мать к себе, пусть Людмила устраивает свою жизнь.
Мать отказалась:
– Еще чего! Пойти к вам в примачки? Да никогда!
Людмила не однажды вытаскивала мать, ухаживала за ней, как за младенцем, реализовывая, видимо, свой материнский инстинкт. А после ее смерти быстро стала затухать. Пропал интерес к жизни – совсем. Уговаривали ее отдохнуть, поехать на море. Нет, отказывалась: «Не поеду, неинтересно. Ничего уже не хочу – без нее!»
Казалось бы – освобождение от тирана. А вышло – стокгольмский синдром. Хотя сложно все объяснить.
Ушла сестра через пару лет после матери, так и не оправившись. Теперь они снова были вместе, соединились – уже навсегда.
Он провел ладонью по фотографии – рука стала серой от пыли. Достал носовой платок, протер камень, обтер руку и пошел к выходу. Увидел себя со стороны – шаркал, как древний старик. Впрочем, он и был стариком. Вот пошутил, право слово. Самому стало смешно.
Следующий был Мишка. Дружок. Мишка лежал на Востряковском, недалеко от «Юго-Западной».
Место Александр помнил приблизительно – справа от входа, там лежала Мишкина мать – тетя Рахиль. Ездили они с Мишкой туда довольно часто – раз в полгода наверняка.
Он был уверен, что могилу найдет.
Нашел. Правда, не сразу. Памятник стоял все тот же, который они поставили еще с Мишкой тете Рахили.
Маленькая досточка Маринке – низкая, почти сровнявшаяся с землей: Мариночка Рахлина, даты рождения и смерти.
Мишкиного памятника не было, словно и не лежал он там вместе с матерью и дочкой. Лежал только ржавый остов от одинокого венка – пара пластиковых гвоздик, потерявших свой цвет.
Могила осела, памятник Рахили покосился и завалился набок, ограда окривела, и краска с нее давно осыпалась.
Все понятно – Белла следить за своими не может. Да и за собой-то… Бедная Беллочка, бедная Маринка. Бедный Мишка. Бедные все. Одинокие и оставленные – людьми и Господом Богом.
И он тоже хорош: из-за такой ерунды, из-за такого пустяка перечеркнуть свою прежнюю жизнь. Какая нелепость, какая глупость. Какой позор.
Он положил на могилу цветы и попросил у Мишки прощения.
Стало легче? Едва ли…
У метро зашел в кафе – перекусить. Впереди была еще долгая дорога к Тасе и к Зое.
Жевал жесткий и безвкусный бифштекс, запивал сладким чаем и смотрел на улицу – там, конечно, кипела жизнь. Торопливо сновал народ, взвизгивали шины, раздавались автомобильные гудки, яростно и пронзительно свистел полицейский свисток.