Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До тех пор пока коллективу удается извлечь уроки из самого факта исключения, его можно называть цивилизованным: он может менять своих врагов, но у него нет права умножать их число с каждым шагом цикла. Как только он станет считать, что окружен ничтожными существами, которые грозят ему гибелью, он становится варварским. Общество, окруженное природой, которую необходимо подчинить, общество, полагающее, что может навсегда избавиться от того, что оно не может принять в расчет, общество, изначально считающее себя универсальным и отождествляющее себя с природой, является отличным примером варварского коллектива (195). В этом отношении, как мы прекрасно понимаем, люди модерна никогда не демонстрировали высокий уровень цивилизованности, потому что они всегда считали себя теми, кто вырвался из варварского прошлого; теми, кто сопротивляется возвращению архаики; теми, кто должен приобщить к прогрессу тех, кто в нем остро нуждается… Постепенно переходя от модернизма к политической экологии, мы можем сказать, что люди модерна преодолевают отклонения. которые выделяли их раньше. Или, точнее, пройдя испытание огнем модернизма, мы вступаем в эпоху, когда ни один коллектив больше не может, не соблюдая формальностей, использовать ярлык «варварства» для определения того, что он отвергает. При этом мы не будем в угоду мульткультурализму воздерживаться от всяких оценочных суждений, а воспользуемся языком и разыграем классическую сценку из истории колонизаторов, но теперь навстречу тем, кто принес одну цивилизацию, выходят представители другой. После стольких недоразумений на протяжении столетий мы заново вступаем в «первичный контакт».
Тот факт, что мы употребляем слово «коллектив» в единственном числе, как мы неоднократно отмечали, не означает, что существует только один коллектив, а указывает на его функцию, которая заключается в том, чтобы осуществлять некоторое объединение, о котором можно сказать «мы» (196). Антропологическая наука выступила в качестве заведующего протоколом, чтобы научить людей модерна входить в контакт со всеми остальными. В любом случае эти правила этикета скрывают отсутствие такта, которое политическая экология призвана исправить. При этом физическая антропология определяет «ту самую» универсальную природу человека, ссылаясь на Науку, тогда как культурная антропология констатирует множество «различных» культур. С одной стороны, непреклонный сциентизм, с другой – снисходительное уважение. С точки зрения новой Конституции хуже быть не может, потому что те, кто настаивает на единстве, не встречают никаких возражений, тогда как культуры не имеют доступа к иной реальности помимо «социальных репрезентаций». Если она хочет стать гражданской наукой, антропология больше не может себе позволить при встрече с теми, кто ее окружает, задавать им традиционный вопрос модернизма: «Благодаря природе, я все знаю заранее, мне совершенно не требуется вас выслушивать, кем бы вы ни были; но тем не менее скажите мне, что вы думаете о мире и себе самих, будет интересно сравнить это с мнением, столь же необоснованным, ваших соседей» (197). Заранее знать, какие существа будут приняты в расчет или же принимать их расчет, не считаясь с заложенным в них требованием реальности, – вот две ошибки, которые мы теперь в состоянии обнаружить, так как первая нарушает требование озадаченности•, а вторая – требование консультации•. Нет, определенно, ни мононатурализм, ни мультикультурализм не могли толком поставить вопрос о числе коллективов (198). Если антропология на этом остановится, то она станет по-настоящему варварской. Она должна изменить свою роль, став экспериментальной•.
Вводя выражение «мультинатурализм»•, мы заставляем антропологию усложнить модернистское решение политической проблемы построения общего мира. Оно напоминает нам, что ни один коллектив не может собраться, не получив в свое распоряжение комплексные средства верификации того, что люди и нелю́ди говорят на своем языке. Чтобы говорить о единстве, недостаточно предоставить всем исключенным гарантированные места, как бы это ни было удобно: необходимо, чтобы эти места обозначили сами исключенные, сформулировав эту необходимость в своих собственных терминах (199). Ни экуменизм, ни католицизм, ни политэкономия, ни Naturpolitik не смогут определить за других, где находится их место, определить положение, которое их устраивает. К счастью, несмотря на опасения тех, кто хотел бы вернуть нас в век Пещеры, мультинатурализм не увековечивает победу мультикультурализма, а констатирует его поражение, так как он служил всего лишь приложением мононатурализма. Абсолютные релятивисты, если они в принципе существуют, не могут цивилизованно принимать aliens, так как они реагируют на все нововведения, пожимая плечами: на их взгляд, больше нельзя провести четкого различия.
С политической экологией мы действительно попадаем в новый мир, который больше не состоит из одной природы и множества культур, что не делает вопрос о числе коллективов ни более простым, объединяя их с помощью природы, ни более сложным, принимая неизбежное и окончательное множество несоизмеримых культур. Мы попадаем в мир, состоящий из упрямых фактов или пропозиций•, наделенных привычками и не согласных более ни затыкать рот учреждениям, которые обязаны их принимать, ни быть принятыми, даже не заикаясь о своих требованиях. Теперь внешняя среда не настолько сильна, чтобы заставить замолчать социальный мир, но и не настолько слаба, чтобы совершенно с ней не считаться. В том новом смысле, который мы придали этому выражению, исключенные существа требуют, чтобы коллектив явился в ответ на их запрос и репрезентировал себя, то есть подверг риску свои представительские институты. Цивилизованный коллектив таким образом хочет избавиться отнюдь не от безразличия: внешняя среда проводит все необходимые различия, а коллектив становится еще более цивилизованным, приобретая чувствительность к контрастам. «Ничто человеческое мне не чуждо», – говорил римский мудрец; мы же, скорее, скажем: «Ничто из того, что мне чуждо, не является нечеловеческим» (200).
Какая профессия позволит нам провести границу, цивилизованным образом поставив вопрос о числе коллективов, которые нужно собрать? Если мы должны испытывать определенное недоверие к классической антропологии, то именно по той причине, что она слишком быстро соглашалась принять идею о том, что единство нужно рассматривать как множество, так как она не принимала множество иначе, чем на основе единства. Так должны ли мы отказаться от идеи, что вступать в определенные отношения можно только по незнанию, объявляя войну и производя захват? Мы должны наделить антропологию компетенцией куда более древней гильдии, а именно гильдии дипломатов•, которая может дополнить власть наблюдения•, описанную в предыдущем разделе, играя роль ее разведчика и толмача (201). Ведь в отличие от посредников, которые претендуют на некоторое превосходство и незаинтересованность, дипломаты всегда принадлежат одной из сторон конфликта. Но, что самое главное, дипломат, по сравнению с антропологом, обладает решающим преимуществом: потенциальный предатель для каждой из сторон, он не знает заранее, в каком виде сформулируют те, к кому он обращается, требования, которые могут привести к миру или к войне. Он не начинает переговоры, проявляя лицемерное уважение к представительским функциям, потому что заранее уверен в их фальши, и не потому, что он заранее не знает, удастся ли прийти к соглашению, если только речь не идет об общем мире, который всегда имеется в наличии, мире природы, здравого смысла, фактов, единодушия, common knowledge [27].