Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Там он, там… я его бросил, – прошептал Уткин.
– Где?
– Там, в лесу, я покажу.
– За что ж ты его убил?
Анжела Харченко по прозвищу Аптекарша, поначалу ничего, совсем ничего не понимающая, уведенная было оперативниками из комнаты, где она с таким пылом и удовольствием отдавалась любви, вновь вернувшаяся («Пустите меня к нему, что вы делаете, как вы смеете, пустите!»), плюхнулась на стул. И зеркало смиренно отразило ее двойника – темные волосы, оголенное плечо…
– Он мне мешал. Он надоел мне. – Уткин уставился в пол, на свои босые ноги. – Она привезла его… моя бывшая жена… она подкинула его мне, как кукушка. Она сломала мне жизнь тогда и попыталась снова ее сломать, когда… когда я только оправился, встал на ноги, когда я собрался жениться на женщине, которую… Да вот на ней же! А сын… его не надо было мне здесь, слышите вы? Я не хотел, не желал видеть его тут, она забрала его, вырастила из него свое подобие, а потом опять подбросила мне – «корми, расти». А с чего это я должен был кормить его, тратить на него свои деньги, свое время, свою жизнь? Я никогда его не хотел, я даже не был уверен – мой ли он. Она и раньше мне изменяла с первым встречным, дрянь! Тебе ли… – внезапно он обернулся к начальнику отдела милиции полковнику Поливанову. – Тебе ли, Аркадий, этого не знать?!
– Замолчи! – Поливанов сжал кулаки, побагровел. – У меня никогда с твоей женой ничего не было. А ты… ты убил своего сына, ты… тебя расстрелять за это мало, ты всех обманул, весь город…
«ОН МНЕ НАДОЕЛ»…
ВОТ ЭТО и есть причина? Шапкин закрыл глаза. Это мотив? Вот так просто – ребенок, сын надоел и его можно… убить? А потом взорвать известием город, заставить искать, встав в первые ряды волонтеров, искать, землю рыть носом, отлично зная и ТО место, и ТОТ час, когда все произошло…
Бешенство уступило место усталости и какому-то отупению. Роману Васильевичу Шапкину – человеку неробкого десятка, стало, наверное, впервые в жизни по-настоящему страшно.
В простенке между окнами висело зеркало – старое, немного мутное, в человеческий рост. Они отражались в нем все. Шапкин отвернулся – невозможно, сил нет НА ВСЕ ЭТО ГЛЯДЕТЬ. Но потом… ему снова показалось, да нет, не может такого быть… Он подошел к зеркалу вплотную. Рама его была выкрашена коричневой краской, он машинально колупнул ее пальцем… Да нет, быть такого не может. Мало ли на свете похожих зеркал.
За окнами просыпалась, готовилась к новому дню улица Ворошилова. Самая известная улица Двуреченска. Когда-то вон там, на месте силикатной пятиэтажки, стоял двухэтажный деревянный дом, который сгорел. Роман Васильевич Шапкин его уже не застал, но представлял себе этот дом по рассказам и своего отца, и своего наставника по службе ветерана Сысоева. Тот не только принимал в октябре сорок восьмого года участие в поднятии трупов погибших детей из провала. Он также одним из первых в ночь с первого на второе мая того же сорок восьмого прибыл по вызову на улицу Ворошилова. И ночь эту запомнил на всю жизнь. Именно он написал рапорт об обстановке на месте убийства гипнотизера Валенти и его сожительницы Мордашовой, подшитый в дело. Странно, но впоследствии он каждый раз – выпивший или трезвый, в кругу коллег, милицейской молодежи или друзей-ветеранов – рассказывал о событиях той ночи совершенно по-разному. Лишь несколько деталей были всегда неизменны: пролом в двери – зияющая дыра от пола до дверной ручки, кровавые пятна на обоях, на дверных косяках, на подоконнике, рваные раны на трупах и торчащие из ран осколки разбитого зеркала.
– Я ничего не знала, я не знала, он сделал мне предложение, хотел жениться на мне, но я так быстро не могла, я хотела подождать немножко, все взвесить, это же такой серьезный шаг… господи, я же думала, что он хороший человек, надежный, правильный… он же учитель… он же их учит… детей…
Рыдания, причитания Аптекарши здесь, в этой комнате, при НЕМ, казались такими лишними, хотя в них не было никакой фальши.
Фальшь была в чем-то другом. Быть может – вот в этой крашеной зеркальной раме?… А может, в самом отражении – четком и одновременно призрачном, цельном и расчлененном, распадающемся, неподконтрольном сознанию.
Примета, верная к грядущей перемене погоды, – ветер. Несмолкаемый шум ветра в кронах деревьев, желтый листопад – таким остался этот день в памяти Кати.
И как ветром наполнился Двуреченск слухами и молвой, распространившимися со скоростью света: поймали, поймали, задержали… К девяти часам утра во всех магазинах, дворах, на всех улицах, на радиостанции, в интернет-кафе, у пожарных, в бане, в городской администрации, в кабинете мэра, в суде, в доме престарелых, в школе все только и говорили, обсуждали, ужасались. Над городом витал новый миф: «Завуч Уткин убил своего восьмилетнего сына, потому что тот мешал ему жениться».
ПОТОМУ ЧТО МЕШАЛ ЕМУ…
На улице Ворошилова – на этой уже вдвойне самой знаменитой, самой зловещей улице города – толклись зеваки. Перешептывались, пялясь на окна учительского дома, и иногда косились в сторону силикатной пятиэтажки, которая, впрочем, ни к чему такому, и по городским слухам, отношения не имела. Она просто занимала теперь «то самое место».
Во дворе школы и в вестибюле перед портретом Миши Уткина тоже собрались школьники, учителя. Уроки физики были отменены.
Но в «Далях», до которых наконец-то ПОСЛЕ ВСЕГО добрались Катя и Анфиса, ни улицы Ворошилова, ни школьного двора было не видать.
Кате позвонил Вадим Кравченко – «Драгоценный».
– Привет, ну, что? Как вы там отдыхаете? Не шалите?
Слышать его бодрый раскатистый баритон было для Кати сейчас… Она всхлипнула. Всю ночь, все утро держалась, а вот сейчас надо же… нервы…
– Хорошо, Вадичка.
– Зайчик, ты чего? Что с тобой? – насторожился «Драгоценный».
Рассказать ему все? Но разве по мобильному в двух словах опишешь день, как жизнь?
– Со мной ничего, все нормально, просто я… соскучилась очень.
– И я тоже скучаю, зверски скучаю, зайчик, – Драгоценный зевнул. – У меня сегодня выходной, мы с Серегой к Емельяну махнем. Помнишь Емельяна? Он теремок себе построил под Клином, дачку, звонил, зовет нас на шашлыки. У вас там как с погодой?
– У нас ветер, а было солнце.
– Что, не слышу?
– У нас ветер.
– Связь плохая, ты куда-то пропадаешь. Слушай, я на полкило похудел. Отощал без тебя. А как Анфиска там? Ухажер ее не вернулся? Передай ей от меня, пусть… Алло, зайчик, что со связью-то?…
«Вот есть другая жизнь, – подумала Катя. – Драгоценный, его друзья, дачка в Клину, шашлыки, а тут…»
– Искали педофила, а нашли учителя. Папашу нашли. – Анфиса, которой «Драгоценный» хотел что-то там передать, была в это утро в состоянии, близком к аффекту, и все никак, никак, никак не могла успокоиться, отвлечься, переключиться на что-то другое. – Искали педофила. Где он, этот педофил, где исчадие ада? А он вот он, только не педофил, а… как же его обозвать-то? Я вот что не понимаю: они там в Думе или в правительстве бубнят про химическую кастрацию для педофилов. А вот этому Уткину что кастрировать? Голову его? Сердце ему кастрировать? Есть ли оно у него вообще? Я вот не уверена, а то бы, знаешь, я согласилась. С радостью согласилась бы.