Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так и с этим благом – с вечным блаженством. Верность проявляется в том, что об этом думают и говорят одно и то же, тогда как все изменяется, – в том, что во дни временного благополучия не будут льстиво говорить в высоких тонах об этом благе, а в день страдания вероломно по отношению к вечности и предательски по отношению к самому себе изменять свою речь. Ах, ведь здесь есть различие: император будет огорчен, если придворный изменит свое обращение с ним; но никто не станет воображать, будто вечное блаженство страдает, когда человек, поступая вероломно по отношению к нему, становится своим собственным предателем. Итак, если жизнь человека не слишком сопряжена с неприятностями, ну да, тогда можно сказать лишь одно о небесном блаженстве; но если он искушен во всевозможных страданиях, то опять же можно сказать лишь одно, ведь это благо пребывает неизменным и не изменяется при страдании, но напротив, изменяется страдание, из предельно тяжелого становясь кратковременным и легким.
Разве это не значит иметь перевес, да, разве это не значит иметь такой перевес, что страдание даже невозможно взвесить на одних весах с вечной славой, и потому здесь нет нужды даже брать вечное блаженство в преизбытке, но малейшая доля его навеки и с преизбытком перевешивает страдание! И об этом тоже говорится в слове апостола. Наше страдание, то есть временное страдание, которое кратковременно и легко, производит вечную славу, но тогда ведь вечность не просто имеет перевес, но отношение между ними таково, что эти две величины невозможно взвесить на одних весах. Давайте поймем друг друга. Говорят ведь, – что стало привычным присловьем, – что фунт золота и фунт пера весят одинаково; и это по-своему верно, однако люди добавляют, что в другом и более важном смысле эти две величины не могут быть взвешены на одних весах, – и почему? – потому что весы неспособны показать, что одно – это фунт золота, а другое – фунт пера, то есть потому, что золото имеет особое достоинство, которое делает бессмысленным прямое взвешивание золота и пера на одних весах. Так и с теми двумя величинами, о которых идет здесь речь. Различие здесь не между блаженством и страданием, но между вечным блаженством и временным страданием, а они друг с другом несоизмеримы; и то, что они несоизмеримы, обнаруживается явственнее всего из того, что в отношении между временным счастьем и вечным блаженством присутствует та же несоизмеримость, так что временное счастье следует считать за ничто в сравнении с вечным блаженством – точно так же, как и временное страдание. Временное страдание и вечное блаженство не просто разнятся по своей сущности, как золото и перо, но бесконечно разнятся по своей сущности; малейшая доля вечного блаженства весит бесконечно больше, чем самое долгое земное страдание.
О, какой неописуемый преизбыток радости! Ведь если только страдающий пожелает уразуметь это, пожелает поверить в это, пожелает понять, что даже если временное страдание предельно тяжко, все же блаженство перевешивает его; если только страдающий все же пожелает верно измерить вес, тогда он не просто не сгинет под тяжестью страдания, но, более того, скорее изнеможет под перевешивающим его блаженством, тогда он в предчувствии этого блаженства словно бы разбивает весы и говорит: здесь не может быть и речи о том, чтобы сравнивать вес. Но сколь редко найдешь такого страдающего, сколь совершенно иначе обстоят дела в мире! Мы говорим это не для того, чтобы нарушить ту радость, которая является предметом нашей беседы, мы ведь говорим это как раз для того, чтобы, если возможно, нарушить то печальное состояние, в котором, что важно, пребывают многие люди. Разве не живут столь многие в бездумном согласии с тем, что блаженство имеет перевес, в бездумном согласии с тем, что вечное блаженство – величина, несродная временному. И вот, позволяя этой мысли быть в наличии, быть в наличии во всей своей ценности, они заняты отнюдь не ей – столь несродным временной цели их жизни оказывается вечное блаженство; они живут, вяло помышляя, будто все мы в целом достаточно блаженны, столь несродным им стало блаженство. О каком тогда изменении свидетельствует то, что некогда было: что тяжелейшие страдания на протяжении всей жизни казались достойными считаться ничем в сравнении с вечным блаженством; что некогда тот, кто не просто мужественно шел навстречу всем временным опасностям, но столь мужественно, что он почти никогда не желал и признавать их опасностями, – что он со страхом и трепетом соделывал свое спасение! И чем только люди не жертвовали при таком изменении! Ведь что делало римлян столь мужественными в бою – что, если не то, что они научились бояться того, что хуже, чем смерть! Но что давало верующему в опасностях земной жизни совершенно иное мужество, чем то, какое было у какого бы то ни было римлянина, – что, если не то, что он знал бо́льшую опасность, но также вечное блаженство! И какая бо́льшая в человеческом роде вина, какая, если не то, что люди не ценят вечного блаженства! Избегут ли люди наказания; ведь разве не говорит Писание: «как мы избежим (наказания), вознерадев о толиком блаженстве[131]» (Евр. 2, 3)!
Однако мы в этой беседе вовсе не намерены никого судить, мы желаем лишь, чтобы люди стали по-другому судить о жизни; мы желаем лишь возвестить Евангелие страданий, которое говорящий, разумеется, не сам придумал, и он, разумеется, не думает ничего получить за то, что он возвещает это, – к тому же радость, которую он возвещает, слишком для этого велика. Можно, наверное, иметь доход с того, чтобы возвещать ту или иную временную истину; но вечная истина и радость блаженства – это слишком великая радость для того, чтобы делать ее предметом жалкой торговли. Если человек, постоянно жертвуя собой, в тяжелейших страданиях продолжает неизменно возвещать эту радость, он ведь не имеет с этого никакого дохода, ведь радость как раз состоит в том, что, даже когда временное страдание предельно тяжко, блаженство все же перевешивает его. Временная истина может мириться с тем, чтобы быть в постоянном взаиморасчете с теми, кто возвещает ее; но вечное блаженство имеет карт-бланш, которая делает немыслимым всякий взаиморасчет, ведь, даже когда страдание предельно тяжко, все же блаженство перевешивает его.
Когда человек из страха перед людьми, из стремления к мирским преимуществам трусливо и подло стыдится обнаружить перед миром, кого он любит, это, конечно, характеризует его самым мерзким и вызывающим презрение образом; когда человек из страха перед людьми, из стремления к мирским преимуществам трусливо и подло стыдится обнаружить перед миром свою веру и предмет своей веры, это характеризует его самым мерзким образом. И потому даже если бы Священное Писание и не учило тому высочайшему, что требуется от исповедующих христианство: тому, чтобы они, – а ведь об этом говорит уже то, что они называются исповедующими, – исповедовали свою веру перед миром; даже если бы Христос не сказал: «Кто отречется от Меня пред людьми, отрекусь от того и Я пред Отцем Моим Небесным»[132], – даже если бы и не было этого, и тогда христианин сам собой, внутренне чувствуя необходимость в этом, исповедовал бы свою веру. И, с другой стороны, хотя в повелении исповедовать веру со всей настоятельностью звучит голос вечности, однако если исповедание не является следствием внутренней необходимости, тогда это не то исповедание, какое требуется. Так, если кто-то, предпочитая заниматься наглым самообманом, полагал бы, что исповедовать Христа – это самое разумное в данной конкретной ситуации, когда этого требуют от него, или самое разумное с учетом того, что он предстанет на суд вечности, такой человек не просто исповедует не Христа, но он богохульно искажает Его образ, представляя Христа тщеславным властолюбцем, страстно желающим сделать себе великое имя в мире. Нет, не поэтому Христос требует исповедания, и не так Он требует его. Он, напротив, требует собственно того, чтобы Его сторонник внутренне был таков, чтобы исповедание следовало само собой – когда оно требуется; ведь человек, который внутренне таков, может быть и безмолвен и столь же благорасположен к Богу, но человек, который внутренне таков, человек, живущий по истине, не может, конечно, оставаться безмолвным – когда требуется исповедание. Сколь, поистине, сильна может быть в человеке вера – сильна настолько, чтобы верить в блаженство, и достаточно бесцеремонна в этом отношении (ах, это, пожалуй, едва ли не труднейший род бесцеремонности: не считаться со своими собственными фантазиями о заслугах, или со своими простительными выдумками, диктуемыми страстью, или с вызывающими испуг страшными образами, которые рисует воображение в сознании вины, – но без этой бесцеремонности невозможно верить в блаженство), и все же недостаточно сильна и бесцеремонна для того, чтобы человек осмелился исповедовать веру – когда это требуется.