Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Это, конечно, сон!» – убедился Васька, но для проверки дал Гавриле пинка под зад.
Тот вытаращил глаза, беззвучно растопыривая рот, и только по отчетливой артикуляции можно было догадываться о мощи негодования – «твою мать! омудел что ли?»
Впрочем, учительской указкой Гаврила стремительно начертал на песке то же самое, усилив частоколом восклицательных знаков и одним вопросом: «Рыло начистить?»
И передал указку Ваське, надеясь, видно, на утвердительный ответ.
Дрожащей рукой он изложил, как мог, свое смятение на белом песке:
«Гаврьюшичка, прасти миня, мудылу! Думал чта этта сонъ. Памаги мне! Видыш гипну. Чта этта за места праклитушшая?»
Получилось убедительно, хотя с каким-то акцентом.
Гаврила читал долго, покачивая головой, а потом аккуратно замел веничком, так что от вопиющей на песке безграмотности и следа не осталось.
Каллиграфическим почерком, как учили когда-то в начальной школе, он простил Ваську и далее скорописью – видно, имелся большой опыт песочного общения – сообщил такое, во что никак не верилось:
«Здесь меж трех камней – мертвая зона! Точка молчания! Загадка природы. Звуки не фурычат. Специальное место для деловых встреч и медитации. Всемирный глушитель! Вопросы?»
Заметая веником удивительную информацию, он передал указку. Но какие могли быть вопросы? Задумавшись, Васька нарисовал простую вещь – сердце, пронзенное стрелой.
Гаврила, отобрав указку и сметя сердце, написал:
«Чушь! Есть деловые связи и немного дружбы между народами. Любовь на небесах».
«Не смеши. Старая песня», – ответил Васька.
«Тут не до смеха и песен не слыхать! – изобразил Гаврила тяжелыми печатными буквами. – Мене, текел, упарсин! Здесь приоткрыты двери в ад. Здесь хищники пожирают сердца. Здесь горы ударяются плечами. Здесь оселотли и коатли. Микстли здесь![30]
Угрожающей писаниной он подъехал под самые Васькины ноги.
«И здесь, в мертвой зоне, в точке молчания, я, по кличке Некрасов, тебя спокойно замочу!»
Васька перечитал сызнова – да, замочу! Именно так! Никаких других значений, кроме как «убью», это слово не могло иметь в данных контексте и обстановке. Покинутая одежда, черные камни, помрачневший Гаврила в черном костюме. Западня! Проткнет указкой и веником заметет! И звать на помощь бесполезно – слова мертвы.
«Побойся Бога, друг!» – начертил Васька пальцем.
«Здесь нет Слова! А значит – нет Божьей власти».
Гаврила указкой, как шпагой, рубил, хлестал, колол песок.
«Ты не прав. – Очень мягкими, успокоительно-округлыми буквами, будто вздохнул Васька. – Вот оно – слово. Его власть повсюду! Даже на песке!»
«Слово изреченное – ложь! Написанное – пшик!» – И Гаврила взмахнул веником.
Перед ними лежала чистая, ровная, бессловесная поверхность. Они посидели молча, и затем Гаврила, чуть касаясь песка, словно пробежала трясогузка, как бы шепнул на ухо:
«Есть одно слово, которое живет в мертвой зоне! Но до сих пор его никто не обнаружил.»
Васька быстро нарисовал птицу и попытался высказать вслух, выпустить в мертвую зону.
Гаврила покачал головой и достал из портфеля пухлую тетрадь, сплошь исписанную уже зачеркнутыми словами.
«Давно ищу. Перебрал миллионы. На всех языках мира. Ни одно не прижилось. Сегодня испробовал „замочу“. – Увы!»
– А Хер Моржовый?» – застенчиво предположил Васька маленькими буковками.
Гаврила расхохотался, что выглядело беззвучно-диковато, и торопливо, легким поэтическим росчерком, набросал:
«Только молвишь слово странное,
Не звучавшее дотоль,
Как летит уж смерть нежданная
И пронзает сердце боль!»
Изображение было смутноватым, и Васька, как ни щурился, не разобрал одного слова.
«Прости, друг, – сраное?» – указал он в окончание первой строчки.
Без помощи веника, яростно, Гаврила затаптывал стихи. Песок тоненькими струйками тек по его черным штанам, беспорядочно соскальзывал с лакированных ботинок. Он здорово напоминал крупного муравьиного льва, роющего нору. Утомившись, небрежно начиркал указкой по своим следам: «Смеркается. Давай о деле». И вытащил из кармана калькулятор.
Действительно, пылающая башка Цонтемока, побагровевшая, как всегда, к вечеру, зависла в двух пальцах над океаном. Еще можно было успеть проползти под ней – прочь из мертвой зоны, где кладбища произнесенных слов, где каждое поглощает песок, где невозможно отыскать одно, всего одно живое.
Цонтемок склонил голову еще на палец, когда из-под нее, раздвигая серебряные воды, возникли три фигуры. Гаврила излишне приложил ладонь ко рту.
Дневной свет стремительно покидал мертвую зону, и она все более омертвлялась. Здесь, меж черных валунов, раньше, чем в остальном мире, наступала глухая ночь. Белый песок превращался в черный, и Васька еле различал чернокостюмного Гаврилу. А Хозя с мальчиком, дремавшие под камнем, абсолютно растворились во мраке.
Зато возникшие из океана были как на ладони. Стоя у кромки воды, они беседовали. Посередине, чуть напоминая Паваротти, раскрыл объятия, словно желал заграбастать Цонтемока, хозяин многих ширм и Большого театра главный Алексей Степаныч, легкий только на помине. На груди его сверкал, как созвездие Лебедя, бриллиантовый крест. А парчовые плавки были расшиты золотой нитью – в точности, как шапка Мономаха. Он лоснился и сиял в последних лучах, будто только что сошедший с конвейера несгораемый сейф.
Рядом с ним лохматый Пако выглядел дворняжкой, отряхивающейся после купания, – волнообразно, от ушей до хвоста. А справа, чуть поодаль, в дымчато-серебряном купальнике переминалась с ноги на ногу Шурочка. И вид ее был скорбно-виноватым.
Алексей Степаныч властно указал на черные валуны, как будто повелевал город заложить, и Шурочка немедля поскакала исполнять – вероятно, за шмотками.
Робко ступив в темень мертвой зоны, она вновь уподобилась мерцающему Млечному пути. Васька, затаив по глупости дыхание, разглядывал ее с ног до головы. О, это беззащитное скопление звезд! Куда заносят их космические ветры?
– Шурочка, – тихо сказал он. – Любимая, ненаглядная. Мой драгоценный Млечный путь!
И вдруг она обернулась, слепо протянула вперед руки, и голос ее дрожал, но не погибал средь черных валунов.
– Васенька, неужели это ты?! Как я рада, милый!
Васька приблизился к млечному мерцанию и обнял, слегка нарушив очертания. Впервые они обнимались стоя, прижавшись – и это волновало больше, чем простое суеручие.
– Что лилия между тернами, то возлюбленная моя между девками, – шептал Васька, все крепче-крепче-крепче.