Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это тот момент, в котором лемолог хочет сказать писателю: veto. Это всё просто-напросто неправда. Лем жаловался Мрожеку, что даже не получает писем от читателей, а ведь «Сумма технологии» дала начало его новой эпистолярной дружбе – на этот раз его собеседником оказался Владислав Капущинский (1898–1979) из варшавской Медицинской Академии, пионер медицинской физики в Польше – который весной 1964 года выразил согласие положить начало «лемологии» и назвал младшего на поколение писателя Гением.
Когда несколько лет назад я писал лемологический лексикон («Что такое сепульки, или Всё о Леме»), то просмотрел все тогдашние рецензии в архивах Национальной библиотеки[259]. После прочтения разговора Лема с Бересем я тоже ожидал, что «Сумма…» окажется не воспринята или высмеяна, но ничего подобного! Рецензии писали самые выдающиеся «мыслянты», включительно с Лешеком Колаковским («Twórczość», 1964, № 11). Эти рецензии действительно порой бывали полемические. Колаковский назвал эту книгу «потрясающим эссе», но обвинил Лема в ошибке экстраполяции. Он сравнил Лема с мальчиком, который копал ямку в земле детской лопаткой и был убеждён, что докопал бы до Тихого океана, если бы папа купил ему новую лопатку, когда старая сломалась, имея два аргумента в поддержку своей гипотезы: глобус и то, что дно углубляется.
Группа академических философов организовала 18 декабря 1964 года дискуссию на тему книги Лема, в которой сам автор стал почётным участником. Честь принимающей стороны приняла на себя редакция ежеквартальника «Studia Filozoficzne», которая опубликовала обширную запись разговора (в № 2 и 3 в 1965 году). В дискуссии принимали участие академические науковеды: Юзеф Хурвиц, Вацлав Мейбаум, Хелена Эйльштейн (которая была поклонницей Лема-философа и Лема-фантаста), Анджей Беднарчик и Владислав Краевский.
В этой дискуссии Лем представил себя как «адепта кибернетики». Вацлав Мейбаум весьма убедительно критиковал чрезмерный оптимизм, с которым Лем воспринимал эту новую науку: по Мейбауму, если кибернетика на самом деле хочет свести все вопросы к «чёрным ящикам» и исследовать только вход и выход, не вникая в их суть, – это ничем не отличается от феноменологии, потому непонятно, в чём состоит её новаторство и какие она сможет решить проблемы, которые не были решены до неё. А если она неявно пытается решать вопросы «чёрных ящиков», то загоняет саму себя в философские противоречия.
Похожие обвинения Лем услышал также от Мрожека и, вероятно, от Блоньского, хотя их споры – поскольку велись не письменно – оставили только посредственное эхо: Лем тяжело переживал эти споры и рассказывал о них друзьям. Щепаньский время от времени делал какие-то записи и из этих записей получается, что Блоньский в споре с другом защищал что-то, что Лем представлял как «теологию» или даже «фанатизм».
Характерна запись от 26 октября 1964 года:
«Вечером с Данусей у Сташеков. Сташек в исключительном настроении развлекает нас рассказами о своих «теологических» полемиках с Блоньским. Показал мне огромное письмо Мрожека, в котором он защищал последнее искусство, наполненное метафизическим страхом пред ничтожностью человеческих начинаний. Мрожек потерял невинность – то детское упрямство и провинциальную суровость, которые делали из него настоящего изобретателя.
«Он становится всё более лукавым, слишком хорошо знает, как делается театр и как делается литература. Каким-то традиционным образом я тоже становлюсь слишком ремесленником. Сегодня прочёл в «Tygodnik [Powszechny]» списки людей (в основном немецких священников), приговорённых к смерти во время войны. Литература из шкуры вон лезет, чтобы показывать так называемые пограничные ситуации, раскрывать переживание внутренней правды. И чаще всего лжёт. Мы слишком слабы, чтобы сподобиться на эту искренность, которая уже не переводится в гонорары восторга, славы или денег, которой нужна только правда».
Обратим внимание, что грусть Мрожека вдохновляет Щепаньского на размышления на тему поверхностности его собственных литературных произведений. Как я уже вспоминал, никто в этом кругу тогда не гордился собственными творениями.
Лем открыто признавал[260], что свои споры с Блоньским он представил в аллегорической форме в «Гласе Господа» в спорах главного героя-рассказчика Хогарта (точного ума) с Белойном (гуманитарием). Я допускаю, хотя у меня нет доказательств, что споры между Трурлем и Клапауцием в «Кибериаде» тоже были навеяны теми же ссорами.
Трурль и Клапауций живут в домиках в каком-то предместье роботов, как Лем и Блоньский, и в спорах они принимают те же роли – верящего в технику Трурля и побаивающегося её Клапауция. Темы их споров напоминали ссоры краковских писателей настолько, насколько нам они известны из косвенных рассказов: касались они таких вопросов, как, например, «откуда берётся зло?» или «может ли наука дать ответы на всё?».
Трурль и Клапауций постоянно вынуждены также строить заговоры против разных тиранов – таких как Жестокус, Свирепус или Мордон, – так же как Лем с Блоньским строили заговоры против Махейки, Голуя, цензоров и начальников. И в результате выигрывали благодаря своей мудрости и солидарности, также исторически выигрывали, в конечном счете, Мрожек, Лем, Блоньский, Щепаньский и Сцибор-Рыльский.
Мне кажется, что именно это ежедневное сражение привело к тому, что польские писатели того периода не чувствовали того, что чувствуем мы, глядя на их творческое наследие и преклоняясь перед «Кибериадой» или «Танго». Они постоянно чувствовали унижение: несмотря на их талант и заслуги, они оставались никем для существовавшего тогда режима.
Хорошо эту ситуацию иллюстрирует история безнадёжных стычек Лема с краковским Клубом Международной Прессы и Книги: на протяжении шестидесятых и семидесятых он пытался договориться, чтобы они присылали ему западную прессу[261]. Сегодня директор подобной организации озолотил бы автора такого класса, как Лем, если бы тот согласился хотя бы на одну автограф-сессию. Однако в те времена, согласно тогдашней иерархии социальных зависимостей, партнёром в разговоре с директором книжного магазина мог быть, скажем, директор обувного магазина, но точно не какой-то там писатель.
Чтобы переводы могли выходить за границей, мало было заинтересовать тамошних издателей. Согласие должны были выдать разные чиновники – то в министерстве, то в ZAiKS (правила постоянно менялись). Выплата заграничного гонорара тоже требовала согласия ZAiKS, даже если Лем сам беспокоился о способе выплаты денег, как поездки в Прагу и Берлин (только деньги от западных издателей иногда удавалось получить без этого посредничества, но это тоже требовало личной поездки – отсюда визит Лема в Париж в 1965 году).