Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В полдень 23 ноября компания, по обыкновению, встретилась в столовой, чтобы засесть за первый обед. Общий разговор начал Шиллинг, который ни с того ни с сего завел речь о том, что Россия – варварская страна, что русский язык – бычье наречие и что если хорошенько вымыть русского мужика, то получится самоед.
– Немудрено, господа, – продолжал барон Шиллинг, выговаривая слова немного на прусский лад, – что от этого народа ничего не добьешься путем убеждений, а колотушками – все что душе угодно!
В раскрытую форточку вдруг страшно вползла голова расстриги Варфоломея.
– Врешь, колбасник! – пробасил он, и от его голоса тонко задребезжали стаканы какого-то особенного стекла.
– Брысь! – прикрикнул Трощинский, и расстрига как в воду канул.
– Без шуток, господа, – стоял на своем барон. – Помню, ехал я как-то из Петербурга в Москву, и, не доезжая верст двух до Черной Грязи, лошадь моего извозчика по непонятной причине встала. Извозчик побоялся, что я ему денег не заплачу, и по меркантильности характера чего только ни делал: уговаривал свою лошадь, по холке гладил, до того даже опустился, что ее поганую морду целовал – кляча ни «тпру» ни «ну». Тогда он взял в руки палку, и лошадь тронулась, как будто только этого и ждала. Сей эпизод меня убедил, что палка в России все может, – и возможное и, главное, невозможное.
– Это удивительно, Дмитрий Прокофьевич! – сердито сказал Сергей Муравьев-Апостол. – Как вы позволяете говорить в вашем доме такие мерзости о России?!
– А что же, батюшка, делать, коли он истинно говорит? – ответил Трощинский и пригубил стакан с вином. – Ведь и вправду сволочь народ! Мало того, что он вор и бездельник, так из него еще хоть веревки вей, хоть веники делай – словом не обмолвится поперек! Возьмите хотя бы моих поваров; если Митька мне не потрафит, то я его селедкой с горчицей накормлю, в холодную посажу и два дни воды давать не велю – он же мне за науку в ножки после поклонится. А скажи я моему французу просто обидное слово за недожаренную пулярку, он меня ночью в куски изрежет! Ne c’est pas, Maurise?[62]
– C’est vrai, monsieur[63], – механически согласился повар-француз, торчавший в столовой в ожидании замечаний.
– Все наши беды заключаются в том, – сказал Матвей Муравьев-Апостол, поглаживая свои волосы, зачесанные вперед, – что власти у нас не знают народа, которым правят, и посему, натурально, его нисколько не уважают. Нужно держать в предмете, что у нас везде правит палка не потому, что русский человек вор и бездельник, а что он вор и бездельник потому, что у нас везде правит палка. Поразительно, господа: во всем свете не сыщется государства, которому так бы не везло на правителей, как России! То горького пьяницу Бог пошлет, вроде Владимира Святого, то аспида на манер Иоанна Грозного, то какого-нибудь придурка; уж на что Петр I был великий человек, а и то обходился с Россией, как Чингисхан. Словом, у нас двух вещей испокон веков не умеют – веселиться и управлять.
– Нет, не скажите, – возразил Трощинский, сразу напуская на лицо министерское выражение. – Многие российские государи были тонкими правителями, искренне желавшими своим подданным всяческого процветания, да подданным-то не процветания было надобно, а чтобы украсть, пропить и спьяну набезобразить. Возьмите хотя бы блаженной памяти императрицу Екатерину Алексеевну – разве она не пеклась о благе народа?! Сколько одной черноземной землицы у басурман прибрала! А вольная цензура, а упразднение пытки, а путешествие через всю Россию с тем только, чтобы самолично войти в нужды простонародья? Нет, господа, как хотите, а российские государственные устои при несчастном характере нации нашей – это благо, и костить их могут только атеисты, мечтательные подпоручики и прочие мальчишки, которых мозжит глупый французский либерализм.
– Мечтательные подпоручики – это, кажется, на мой счет?.. – сказал, краснея, Бестужев-Рюмин, юноша нервный, странноватый, и, неловко дернув рукой, уронил на пол вилку.
– Бог с вами, сударь, и в уме не было! – оправдался Трощинский, рассеянно глядя по сторонам.
– Не подлежит сомнению также то, – вступил барон Шиллинг, – что русский человек глуп. Более нечем объяснить существование в России строжайшей цензуры и еще того удивительного закона, в соответствии с которым все здания выше двух этажей и длинней, чем в семь окон, должны строиться под присмотром департамента путей сообщения.
– Опять врешь, мумия саксонская! – гаркнул в форточку расстрига Варфоломей. – Русский человек тебя, немца, купит за пятачок медью, а продаст за двугривенный серебром!
Трощинский, как и в прошлый раз, собрался его шугануть, но тут в столовую вошел управляющий, высокий седой старик, склонился к хозяину и заговорщицки зашептал.
– Господа, государь скончался!.. – проговорил Трощинский, опуская уголки рта.
Сергей Муравьев-Апостол пробежал ладонью по своему полному значительному лицу, Матвей забарабанил ногтями о стенку серебряного ведерка, в котором торчала бутылка шампанского, а Бестужев-Рюмин залился слезами и стал прощаться, как прощаются перед боем.
Однако до решительных событий было еще далеко. Только вечером 25 декабря, во время бала, который по поводу полкового праздника, Рождества и начала нового царствования давал в Василькове командир Черниговского полка Густав Иванович Гебель, именно на котильоне, в залу вошли два жандармских офицера и, отыскав среди гостей полковника Гебеля, вручили ему пакет из главной квартиры армии; музыка прекратилась, танец сломался, дамы зашушукались, мужчины насторожились. Выйдя в буфетную, Густав Иванович вскрыл пакет: главная квартира предписывала немедленно арестовать обоих Муравьевых-Апостолов и доставить их в Тульчин под крепкой стражей. Полковник спешно оделся, сел в сани и помчался в сторону Житомира, куда накануне отбыли братья якобы с поздравлениями к корпусному. В то же время держал путь на Житомир жандармский поручик Ланге, у которого был приказ арестовать Бестужева-Рюмина. Неподалеку от деревни Трилесы пути Гебеля и Ланге пересеклись.
А Муравьевы-Апостолы и Бестужев-Рюмин, накануне доставивший братьям два тяжелых известия, – о разгроме восстания в Петербурге и приказе из главной квартиры относительно их ареста, – сидели в жарко, до кислецы, натопленной комнате у полковника Артамона Захаровича Муравьева, командира Ахтырского гусарского полка и старинного члена тайного общества.
– Пробил заветный час! – говорил Сергей Муравьев-Апостол. – Пустое, что в столице дело закончилось полным конфузом, Риего тоже начинал в медвежьем углу. Надобно только бросить брандер в полки, и пламя займется на всю Россию. Не далее как нынче вечером все наши люди получат приглашение к возмущению.
– Что касается меня, – отвечал Артамон Муравьев, рассеянно трогая аксельбант, – то я вообще не хочу слышать ни о каком возмущении. Дело прошлое, господа, пошумели, и будет. Впрочем, ежели вы станете настаивать, то я поеду в Петербург и расскажу обо всем государю. Николай Павлович милостив; он никого не накажет, а прислушается к нашему мнению и облагодетельствует Россию.