Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Маргарет: «Вскоре Лени провела то, что сама она обозначила «вторым генеральным смотром». Первый смотр прошел, по ее словам, когда началась история с Борисом. Уже тогда Лени перебрала всех своих родных и знакомых, сходила даже несколько раз в бомбоубежище, чтобы устроить там проверку домашним, дать им своего рода «тесты»; так она «испытала» Хойзера, Марию и Генриха, а потом товарищей по мастерской. И кто же был признан «годным» после генерального смотра? Кто оказался единственно достойным? Я. Ей-богу. В Лени пропал талант большого стратега… Представьте себе только, что она проверяла каждого, буквально каждого в отдельности… Сперва ее выбор пал, конечно, на Лотту, но потом Лени отвергла ее из-за того, что та ее «ревновала». Старика Хойзера и его жену она вычеркнула из списков, как «слишком старомодных людей, к тому же русофобов», Генриха Пфейфера – как «чересчур пристрастного». Она точно знала, что ее потенциальной союзницей была госпожа Кремер, сходила к ней в гости, чтобы поговорить по душам, но потом убедилась, что Кремер была чересчур запуганная. «Запуганная и уставшая; она ни во что не хочет вмешиваться, и я ее понимаю». Лени подумала и о госпоже Хёльтхоне, но отказалась от нее из-за «старомодной морали Дамы, других причин нет». И «главное, главное», надо было, конечно, «взвесить, кто достаточно силен, чтобы это узнать и выстоять при всех обстоятельствах». Лени твердо решила победить. И для нее было совершенно очевидно: для ведения военных действий необходимы деньги и опорные пункты. Единственным опорным пунктом, который она нашла после своего первого генерального смотра и оценки обстановки, была я… Большая честь для меня. И одновременно большая ответственность. Я, стало быть, оказалась достаточно сильной. В бомбоубежище, у себя дома, у Хойзеров и у Марии Лени систематически проверяла взгляды своих ближних, теперь у нее развязался язык, и она рассказывала разные истории: сперва про одну немецкую девушку, которая будто бы завела роман с англичанином, с военнопленным. Результаты ее рассказа оказались самые удручающие – большинство людей в бомбоубежище высказались за немедленный расстрел девушки, за стерилизацию, за изгнание из «народной общности» и так далее. Но Лени это не обескуражило – она рассказала аналогичную историю, героем которой был француз; француз сравнительно «легко отделался», поскольку «французские мужчины представляют интерес как любовники» (очевидно, из-за особой склонности французов к «fair l'amour[34]». Авт.). рассказ Лени был встречен улыбкой, но потом француза заклеймили окончательно и бесповоротно как «врага». Однако Лени продолжала гнуть свою линию – она рассказала и про поляка и про русского, вернее, бросила им на растерзание поляка и русского. Тут мнения не разделились – все потребовали «отрубить девушке голову». В узком семейном кругу, включая сюда Хойзеров и Марию, высказывания были, конечно, гораздо откровеннее, речь шла начистоту и без всякой политики. Как это ни дико звучит, Мария одобрила поляка, заявив, что поляки бывают «бравыми офицерами», французов она считала «испорченными», англичан – «негодными любовниками», а русских «слишком непонятными». Лотта придерживалась того же мнения, что и я, для нее все эти рассуждения были чепухой, я, правда, называла их не чепухой, а чушью собачьей. «Мужчина есть мужчина», – сказала Лотта и отметила, что Мария, а также ее свекровь и свекор отчасти заражены националистскими предрассудками, зато совершенно свободны от политической предвзятости. Французов они называли чувственными, но кровожадными, поляков – очаровательными, темпераментными, но вероломными, русских – верными, очень верными, страшно верными. При всем том решительно все, даже Лотта, заявили, что завести в данной ситуации интрижку с западным европейцем по меньшей мере опасно, а с восточным опасно для жизни».
* * *
Лотта X.: «Однажды, когда Лени пришла к нам, чтобы обсудить с моим свекром какие-то денежные дела, я застала ее врасплох: закрыв дверь ванной, Лени стояла обнаженная и рассматривала себя в зеркале; я накинула на нее сзади купальное полотенце и подошла ближе, и тут Лени покраснела как рак – я никогда в жизни не видела, чтобы она краснела. Потом я положила ей руку на плечо и сказала: «Радуйся, что ты сумела полюбить, после того как уже любила, если ты его вообще любила, а этого ничтожного Пфейфера можешь и вовсе забыть. Вот я не могу забыть Вилли… И держись за того нового, даже если он англичанин». Я была не такой уж наивной; после того как она начала рассказывать свои дурацкие, шитые белыми нитками истории, я, конечно, догадалась, что у нее был серьезный роман, и, видно, с иностранцем. Честно говоря, от русского, поляка или еврея я бы отговаривала ее, изо всех сил отговаривала. Ведь за это можно было поплатиться головой. Сейчас я рада, что она мне ничего толком не рассказала. В то время было опасно знать слишком много».
* * *
Маргарет: «При первом генеральном смотре Лени не исключила даже Пельцера, и его она сочла своим возможным союзником. О Грундче она тоже подумывала, но тот был отъявленный болтун. И вот начался второй генеральный смотр. И что вы думаете? Единственным надежным человеком опять оказалась я – сейчас дело шло о беременности Лени и последствиях этого. В конце концов мы зачислили Пельцера в своего рода стратегический резерв и окончательно вычеркнули из списков пожилого конвоира, который чаще всего приводил Бориса в садоводство, – он был подхалим и трепач; делягу Болдига мы на всякий случай держали в поле зрения, я все еще с ним изредка встречалась, он процветал. Впрочем, не так уж долго: Болдиг явно зарвался и в ноябре сорок четвертого его схватили со всеми его причиндалами – формулярами и бланками, и недолго думая расстреляли за вокзалом, там они застукали его во время совершения очередной сделки. Итак, Болдиг отпал, к сожалению, отпали и его солдатские книжки».
* * *
Здесь следует восстановить справедливость по отношению к Лени и Маргарет, отметив некоторые существенные особенности, которые определяли их мораль и поведение. Строго говоря, Лени не была вдовой, ее можно считать всего лишь скорбящей родственницей Эрхарда; иногда она даже сравнивала его с Борисом: «Оба они поэты, если хочешь знать, оба». Для двадцатидвухлетней женщины, уже потерявшей мать и своего возлюбленного Эрхарда, потерявшей брата и законного мужа, пережившей приблизительно двести воздушных тревог и по меньшей мере сотню бомбежек, для женщины, которая не только прохлаждалась со своим мужем в часовнях фамильных склепов, но и вставала ежедневно в полшестого утра, закутавшись, бежала на трамвайную остановку, а потом ехала на работу через весь затемненный город, – так вот, для этой молодой женщины победная болтовня Алоиса, возможно, все еще под сурдинку звучавшая у нее в ушах, должна была казаться старинной сентиментальной песенкой, под которую она лет двадцать назад протанцевала целую ночь, – и мелодия этой песенки неизбежно становилась все глуше и глуше. Да, Лени была в то время вызывающе веселой вопреки ожиданиям и назло обстоятельствам. Веселой, несмотря на то, что люди вокруг нее стали мелочными, ворчливыми и угрюмыми. Напомним также, что добротными дорогими носильными вещами отца она не торговала с выгодой для себя на черном рынке, а дарила их. И притом дарила не одному лицу, а множеству лиц, множеству замерзающих и голодающих представителей страны, объявленной вражеской. Таким образом, к Лени можно применить еще один эпитет «великодушная». И будем надеяться, что с этим эпитетом согласятся самые скептически настроенные читатели.