chitay-knigi.com » Историческая проза » Павел Федотов - Эраст Кузнецов

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 60 61 62 63 64 65 66 67 68 ... 94
Перейти на страницу:

Самое дело журнального рисовальщика было Федотову не внове. Еще год с лишним назад, в конце 1847-го, Николай Алексеевич Некрасов пригласил его вместе с Николаем Степановым, Александром Агиным, тем же вездесущим Михаилом Неваховичем в «Иллюстрированный альманах». Иллюстрировать досталось немало: «Ползункова» Достоевского, «Фомушку» Станкевича, «Лолу Монтес» своего приятеля Дружинина, «Встречу на станции» Панаева, «Бобыля» Григоровича и «Двух помещиков» Тургенева. Агин сделал три листа к «Истории капитана Копейкина», где в виде отставного капитана Копейкина запечатлел другого отставного капитана, Федотова, прибавив ему в облике несколько плотоядности. Досталось немало, но пошло меньше. Очерк Григоровича отложили, рассказ Тургенева пришлось вообще снять, потому что с ним альманах не прошел бы между рифами цензуры, впрочем, и это жертвоприношение не помогло, и в марте 1848 года альманах был окончательно зарезан.

Федотов был уже близко знаком и с компанией журнальных художников. Скорее всего, именно Бернардский, более опытный, успевший в поисках заработка набегаться по издателям, и придумал выпускать альбомы карикатур по примеру «Ералаша». Нашлось и название, ввиду опасного времени, возможно, более невинное — «Вечером вместо преферанса», а про запас еще одно, предложенное Федотовым, — «Вечерний пустозвон».

Мог в самом деле сложиться недурной союз рисовальщика и гравера, не хуже, чем прославленный союз Агина с Бернардским, родивший иллюстрации к «Мертвым душам», — если не лучше, потому что, как ни крути, Агин это Агин, а Федотов — все-таки Федотов. Однако дело не двинулось дальше общего проекта да удачно придуманного названия. Не были даже начаты хлопоты о разрешении, потому что в ночь на 23 апреля 1849 года Бернардского забрали в числе других, принадлежащих к кружку Петрашевского.

Разгром кружка Петрашевского был лишь звеном в цепи событий, сгущавших и без того тошнотворную атмосферу российской жизни; каждый день казалось, что хуже быть не может, а на другой день оказывалось, что может быть еще хуже. Полиция свирепствовала, цензура безумствовала, доносительство процветало как никогда. Великий животный страх, охвативший Николая I еще при получении первых известий из Франции, все возрастал и находил выход в мерах то бессмысленных, то жестоких, то бессмысленно-жестоких. Чем же мог порадовать новый 1849 год, начавшийся запретом на употребление спичек, игру в лото по клубам и на маскарады с лотереей-аллегри?

Чудовищность расправы с людьми, которые не строили никаких планов покушения на особу императора, не входили в заговоры, не помышляли о низвержении существующего строя, а просто делились друг с другом мыслями о настоящем своей родины и соображениями о ее будущем, — эта чудовищность была слишком очевидна даже для успевших ко всему привыкнуть российских подданных. В дело петрашевцев гребли всех — и причастных к распространению социалистических идей, постоянных участников «пятниц» у Петрашевского, и полупричастных, слушавших чужие споры, и вовсе не причастных, а просто бывавших иногда у Петрашевского на Садовой — «любивших его хорошие ужины по тем же пятницам», как заметил Павел Анненков.

С некоторыми из них Федотов был знаком или мог быть знаком. С тем же Бернардским, который, впрочем, был как раз из тех, кто оказался в деле сбоку припеку и, по свидетельству Льва Жемчужникова, посещал Петрашевского (еще с весны 1848 года), «не имея никакого представления о социалистических учениях и коммунизме», — его уже в середине июня, не доведя даже до суда, и отпустили (разумеется, под полицейский надзор). С настоящим петрашевцем Баласогло, который водился со многими художниками — Бейдеманом, Лагорио, Трутовским. Может быть, еще с одним петрашевцем, Александром Пальмом, братом художника И. Пальма, которого Федотов должен был знать. С Владимиром Стасовым и Аполлоном Майковым, привлекавшимися к следствию. Со штабс-капитаном Дмитрием Минаевым, также имевшим приятельские связи в кругу федотовских знакомых.

Всё же этого недостаточно, чтобы всерьез говорить о причастности Федотова к петрашевцам. Многое носилось тогда в воздухе, многое зарождалось в умах и сердцах, родня разных людей, подчас понятия не имевших друг о друге и не помышлявших соединяться в кружки и общества. «…Чрезмерно большее число, в сравнении со стоявшими на эшафоте, но совершенно таких же, как мы, петрашевцев, осталось совершенно нетронутым и необеспокоенным. Правда, они никогда и не знали Петрашевского, но совсем не в Петрашевском было дело во всей этой давно прошедшей истории…» — так вспоминал Достоевский, а уж он-то знал, что говорил.

В попытках представить Федотова петрашевцем, точно так же, как Грибоедова декабристом, ощущается некое неуважение к великим людям. Словно нам мало одного того, что они сами по себе суть Грибоедов и Федотов, и им надо еще выписать билет на гражданскую благонадежность.

Слишком уж был Федотов сосредоточен на своем кровном деле, доставшемся ему так трудно и так поздно, слишком спешил наверстать упущенное и слишком многое собирался еще сделать, чтобы всерьез посвящать себя социальным учениям и их пропаганде. Да и перечитывая все его оставшиеся записи и заметки, скрупулезно извлекая из них те немногие, что имеют мало-мальски политический характер, и толкуя их самым расширительным образом, не отыскать в них ничего, что свидетельствовало бы о зрелых и определенных политических взглядах.

Иное дело, что Федотов был уже далеко не тот, что прежде, и спокойно, даже сочувственно мог выслушивать суждения, которые совсем недавно его бы смутили, а еще раньше и возмутили бы. Ему было 34 года, и чем дальше шло время, тем заметнее он менялся. Общение с хорошо образованными и воспитанными людьми, не ограниченными военной кастовостью, причем с людьми самыми разными, не проходило бесследно. Его чуткая натура охотно тянулась к добру, просвещению и утонченности, где бы их ни находила. Отслаивались привычки и предрассудки, привитые в корпусе и закрепленные в полку. Многое начинало его интересовать, во многом он открывал пищу для своего ума и воображения.

Прежде всего он накинулся на то, чем был обделен в свое время. «Только с некоторых пор, — признался он Дружинину, — я начал сознавать всей душой, что всякий художник нового периода не может жить без чтения. Я знаю многих талантливых людей, не имевших случая образовать себя в этом отношении: их труд и слова от этого терпят много-много…»

На середине четвертого десятка он открыл для себя античную литературу — наткнулся вдруг на Гомера в гнедичевском переводе и наслаждался им несколько дней, потом кинулся к Дружинину делиться впечатлениями. «Все книги, когда-либо им читанные, были ничто перед “Илиадою”. Гомер оказывался “старичишкой, перед которым нужно было упасть на колени”. Ни единый образ, ни единая точная гомеровская деталь не укрылась от него, он упивался ими, повторяя самые сильные строки. “Вот что может назваться… стать одним прыжком выше всей вселенной. Дальше этой сцены не пойдет ни поэзия, ни живопись. И некуда идти дальше: это совершенство”».

Он даже «дал себе слово посвящать хотя один час в день на чтение древних авторов», из которых, по его выражению, «больше выучишься, чем переглядев все галереи картин на свете». Намерение это, конечно, не могло быть исполнено, но все же Федотов находил время, чтобы изредка перечитывать Гомера, да еще Аристофана (во французском переводе).

1 ... 60 61 62 63 64 65 66 67 68 ... 94
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности