Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После уроков он играл в футбол с одноклассниками, а я сидел и смотрел. Когда он забивал гол, я аплодировал и кричал громче всех, но он даже не глянул. Спустя два дня я снова перед школой захожу в ванную, а он сидит на толчке одетый, только расстегнутый, и перед ним на коленях стоит Биргет, дочка горничной, чуть постарше меня, косички, пухлая попка, но грудок еще нет, и во рту у нее… Увидела меня, испугалась и убежала.
Наконец-то он меня заметил. Рассвирепел, орал, и тогда я быстренько занял ее место и сделал то, чего она не докончила. Только не думай, что я педик, у меня и в мыслях никогда ничего подобного не было, просто я не хотел, чтобы он сердился, и понадеялся, что он меня снова полюбит. И правда, он погладил меня по голове и улыбнулся. Приложил палец к губам, как будто я не понимал, что это должно остаться между нами.
Что ты на это? Плюнул с омерзением? А может, теперь хоть что-то поймешь, впрочем, куда тебе, единственному сыночку. Я все это описываю не потому, что меня интересует твое мнение, а потому, что некому больше излить душу. Маше я ничего не рассказывал, выговаривался проституткам, но за это приходилось платить дополнительно. Вечером я залез к нему в постель, а утром он пришел ко мне. Меня это ни чуточки не возбуждало, он пару раз подергал мой хвостик, но без толку, махнул рукой, и правильно сделал. Я не обижался. Наоборот, был счастлив: мы снова вместе! Он собственноручно меня подстриг, за завтраком иногда делился самым вкусненьким, водил с собой на футбол, раз я даже стоял в воротах, но, увы, пропустил три мяча, и больше меня не ставили. Матери наша дружба казалась немного странной, но удивляться у нее не было времени, как я уже говорил, после войны все свалилось на ее голову.
Когда Руперт уехал в школу-интернат, я впал в депрессию. Мать занялась моей ногой, наверное, стеснялась ходить с колченогим. У Руперта сейчас в Гамбурге двое детей. Два взрослых сына, даже на него похожи.
До Маши у меня никого не было. В смысле совместной жизни. Женщины, конечно, были: секретарши, ассистентки, шлюхи-любительницы и профессиональные проститутки. Один коллега ввел меня в самый шикарный бордель в Германии, попасть туда было труднее, чем стать депутатом бундестага.
Возвращаясь к Маше: их всенародный гений Пушкин написал, и все вслед за ним это повторяют, что нет на земле справедливости, но и выше тоже нет. Они так думают. Русские то есть. И самое скверное, что на сто процентов правы. Хорошо, ну а как насчет благодарности? У Пушкина про нее ничего, про неблагодарность тоже, и вообще, покажи мне книгу о благодарности. А ведь я, можно считать, вывел Машу из египетского плена, дал фамилию, гражданство, верность, любовь, деньги на занятия живописью, на выставку в Сохо, организовал лучших кардиологов. Вообще все, что имел, дал. Правда, от меня не разило перегаром, я не плевал по ночам в стену, не бил Машу — может быть, ей этого не хватало? Как ты думаешь? Может, я зря увез ее из Москвы — и это было самое худшее?
А может, вся беда в том, что мы говорим «душа», а они: «ду-у-уша». И друг перед дружкой эту ду-у-ушу распахивают, лезут в чужую без приглашения. Я не слепой, я видел, что Маша меня не любит, но знал, что старается. Не лю-ю-юбит, но чуточку любит. Небось, тебе интересно, как выглядела наша сексуальная жизнь и было ли Маше со мной хорошо, — это я бы тоже хотел знать. Спали мы с ней не часто, из-за ее сердца. Она всегда лежала неподвижно, никакой реакции, но была такая красивая, что я смотрел на нее и чуть не плакал от умиления. У нее были длинные светлые волосы, она в них утопала. Как-то я не выдержал и спросил, чувствует ли она что-нибудь вообще. Она сказала, да, конечно, но мать ее научила, что порядочные женщины, в отличие от проституток, ничего не должны показывать: закуси губы и лежи.
И такое чудесное нежное создание поддалось чарам этого мошенника и извращенца. Если честно, меня не очень удивило, что Джези ее обольстил. Куда мне до него. Я сам от него дурел, потому что я сноб, да, да, просто не успел еще тебе об этом сказать.
Я им восхищался, признаюсь. И считаю, что его не совсем справедливо затравили, но ведь справедливости, как мы выяснили, на земле нет. А поскольку он высоко забрался, то и свалился со страшным шумом, хотя даже не прихрамывал.
Знаю, Маша не годилась немцу в жены, но я все поставил на одну карту, старался не жалея сил. Начиналось-то хорошо, она меня обожала, считала чуть ли не полубогом, кредитные карточки, дорогие рестораны, покупки — все это ей страшно нравилось… и, конечно, я понимал, что для него она ничего не значит, ровным счетом ничего… так зачем же он ее четвертует и по кусочку у меня крадет, зачем вторгается на мою территорию? Зачем ему это?
А все из-за той моей проклятой поездки. Не уехал бы тогда, сумел бы ее уберечь. Нельзя было оставлять ее одну. Идиот! Вернулся, смотрю на нее и не узнаю: она или не она? Печальный зверек в клетке. Не сводит глаз с телефона, из дому боится выйти, чтобы не пропустить его звонка. Это было так ужасно, что я сам ему позвонил и договорился о встрече. Что скажешь? Сейчас объясню, как я рассуждал. Прикидывал, подсчитывал: идти, не идти, что я выиграю, что потеряю. Составил баланс, на это я мастер, получилось: идти. Впрочем, ты все знаешь, я ведь тебе рассказывал. То есть кое-что знаешь, а кое-чего не знаешь. Пускай мне будет стыдно, но я напишу.
Я тебе говорил, помнишь, что спросил, не должен ли встать перед ним на колени, а он в ответ: только если это доставит мне удовольствие, типа того, точно не помню. Это есть у нас в фильме, но я описываю то, чего нет. И я встал на колени, да, дорогой Януш, встал. Не на улице, конечно, у него в мастерской. А что было дальше, догадываешься? Да. Я полез к нему в ширинку. Возможно, это был стресс, такое бывает с солдатами на поле битвы, боевой стресс, как сейчас любят говорить. Не знаю. Знаю только, что голова у меня шла кругом, и я уже не понимал, кто передо мной: он или Руперт, — а может, внутренний голос мне подсказывал, что только так удастся его уговорить, кошмар… кажется, я повторял себе: это ради нее, ради Маши… чистое безумие. Он улыбнулся, в первый раз мне улыбнулся, посмотрел с интересом, но попятился, застегнулся — не переставая улыбаться.
И все же любопытно, что ты сейчас, читая письмо, чувствуешь и что обо мне думаешь… Может быть, с этим подлецом только так и надо было? Может, он почуял родственную душу? Неспроста ведь погладил меня по голове, совсем как Руперт, и сказал: о’кей, — значит, ощутил ко мне симпатию, я почти в этом не сомневался. И радовался: похоже, подействовало. Так или иначе, за целую неделю он ни разу не позвонил. А Маша страдала, пила, по ней видно, когда она хоть немного выпьет: смутная такая улыбка бродит по лицу. Я не отходил от нее ни на шаг, у нее была припрятана водка, я нашел, но не подал виду, ладно, пускай пьет, думал, недолго осталось. Профессор назначил срок операции, еще только неделя, потом больница, и я ее отсюда увезу. Ни капли спиртного, никаких сигарет, она придет в себя. Через полгода вернемся на выставку. Или не вернемся.
И тогда вышла эта статья о нем. Я был на седьмом небе. Кто-то написал: у всех нас достаточно сил, чтобы выносить чужие несчастья.
Мне хотелось петь, и я пел. Есть такая песня, ее запевают в пивных Верхней Баварии после нескольких литров пива. Мужчины встают и садятся, снова встают и раскачиваются, налево-направо, и поют: вверх, вниз, влево, вправо. Немного похоже на то, что происходило со мной. Впрочем, других песен я не знал. А петь хотелось!