Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он был прекрасно осведомлен о делах Мари-Мадлен, знал обо всем, что касалось семей д’Обре и Бренвилье, но вовсе не терзался какими-либо сомнениями. Хоть и устав от этой женщины, он по-прежнему ее желал, ведь она была его добычей - трофеем, захваченным у так часто глумившейся над ним знати. Сент-Круа казалось, что, обирая Мари-Мадлен, он обогащается сам и, чем больше у нее отнимает, тем сильнее прибавляет в цене. Ведь им руководила еще и озлобленность - скрытое осознание разделявшей их с самого рождения пропасти, выражавшейся в различных способах мышления, реакциях и даже расчетах. Все это вместе составляло гремучую смесь, которая уже сформировала так называемую привычку.
В рождественский вечер появилась на свет незаконнорожденная дочь Сент-Круа - Мари, и великодушно-безразличный Клеман де Бренвилье подарил ей свою фамилию. Правда, он любил пошутить на эту тему, не уставая удивляться монашескому имени, которое приняла свояченица:
— Вы знаете, как пожелала себя назвать в Кармеле мадмуазель д’Обре? Сестра Мари-Мадлен де ла Сент-Круа[120]! Вот так удивительное совпадение, - рассказывал он первому встречному, после чего обычно искренне смеялся.
Большеголовая Мари тоже часто смеялась наедине с собой: она была единственным ребенком, которого терпела и даже по-своему любила мать. Няня нередко забывала покормить эту втиснутую в детскую коляску медлительную жужелицу, оставлявшую после себя ручейки мочи. Тогда Мари недовольно повторяла что-то нечленораздельное. Изредка с ней играли восьмилетняя Луиза и семилетний Жан. Никто не осмеливался сказать, что она похожа на мать: все знали, как сильно ее мать похожа на ее отца. Сент-Круа поглядывал на девочку равнодушно - лишь однажды угостил карамелью с яблочной отдушкой, и Мари сломала об нее зуб.
На беленой стене, по обе стороны от большого распятия из слоновой кости и черного дерева, висели два эстампа с изображением девы Марии и Сретения Господня. Черно-белыми были и две женщины, стоявшие друг против друга в голой, вымощенной кирпичом комнате, где пахло воском, остывшим бельем и капустным супом.
— Принеси эту горесть в жертву Господу и утешься тем, что даже вдали от нас навсегда останешься одной из возлюбленных дочерей нашей святой матери Терезы.
Сестра Мари-Мадлен де ла Сент-Круа смиренно склонила голову перед сочувственно смотревшей на нее настоятельницей. Здоровье молодой монахини оказалось слишком хрупким для суровой жизни Кармеля, и духовник посоветовал ей вернуться в семью.
— Преподобная мать, вы позволите мне и впредь следовать уставу нашего ордена?
— Да, дорогая дочь, но запрещаю тебе соблюдать посты, ночные бдения и прочие виды умерщвления плоти. Что же касается нашей одежды, я тоже не могу позволить тебе в нее облачаться: коль скоро Господь призвал тебя обратно в мир, тебе подобает носить мирские наряды.
Под «мирским нарядом» Анриетта д’Обре понимала неизменную черную шелковую робу и низко опущенный на глаза чепец. Она удалилась в Пикпюс и, не выходя из своей комнаты, все время молилась, медитировала или читала душеспасительные книги -единственный ее взнос в домашнюю библиотеку. Ей вновь прислуживала уже постаревшая Дидьера, вполголоса перемывая косточки той, которую все называли за глаза «кармелиткой». Пикпюсский дом почти не изменился: в зеленой тени Нелюдимой чащи по-прежнему распускались белые луночки цикуты, на кухонном дворе отрубали головы уткам, а деревянную ногу рядом с чучелом грифа насквозь пробуравили жуки-точильщики. Еще был жив старик Зикас, который искривился, точно корень, от постоянного ухода за растениями, сам превратившись в одно из них.
Дрё д’Обре бросил на квадратный портрет негодующий, но вместе с тем озабоченный взгляд. Ему стало известно о безнравственном поведении Мари-Мадлен, а ее расходные счета свидетельствовали о чудовищном мотовстве. Это стало тяжелым ударом для верного старинным принципам Дрё, чьи тайные утехи были безобидными и бережливыми. Он потакал лишь единственной своей слабости, в праздничные дни придавая ей пикантности собственным отражением в зеркале. К тому же он отличался весьма неповоротливым воображением и черпал в нерушимом порядке чувство спокойствия и безопасности. Потому он глубоко раскаивался, что выбрал дочери столь легкомысленного, расточительного и, как выяснилось, не способного ее обуздать супруга. Он излил душу Антуану и Александру, которые недолюбливали Клемана и поспешили возложить на него главную ответственность за прегрешения Мари-Мадлен. Несомненно, во всем виноват этот сутенер де Сент-Круа. Состоялось бурное свидание отца и дочери, оба вышли из себя, Мари-Мадлен расплакалась, но не уступила ни на йоту и резко отвергла любые обвинения в адрес любовника, а Дрё вспылил и даже позволил себе несдержанность в речи. Словом, расстались они врагами. Но советник, полагая, что поступит несправедливо, если не приложит усилий для примирения, тотчас явился к зятю.
Клеман принял его в небольшой гостиной на первом этаже - у камина, где шушукались, пришепетывали и потрескивали сочившиеся влагой черные руки и узловатые пальцы: в груду пепла порой со вздохом обрушивалась ветка в раскаленных докрасна полосах. Дрё постарался изложить обстоятельства дела спокойно, но циничное легкомыслие, с каким оценивал ситуацию Клеман, придало его доводам язвительности.
— Сударь, неужели вы не можете, в конце концов, управиться с собственной женой? Разве вы не знаете, о чем толкует весь свет?.. Ходят слухи, что младшая дочь родилась не от вас...
— Меня восхищает осведомленность тех, кто так утверждает, -иронично заметил Бренвилье.
— Вы не дорожите собственной честью.
— Моя честь была бы задета лишь в том случае, если бы я воспользовался положением. Но все ровным счетом наоборот. Что же касается шалостей моей жены, я слишком ее люблю, чтобы за них распекать...
— Ах вот как! Теперь-то я вижу, что вам ничуть не стыдно носить рога!.. Тогда мне придется действовать самому.
В бессильном сожалении Клеман развел руками, а в очаге пронзительно свистнуло полено. Дрё д’Обре встал: озаривший его снизу огонь подчеркнул мешки под глазами и две длинные горестные складки у крыльев носа. Советник словно вмиг постарел. Клеман молча проводил его до кареты, поглядел ей вслед и вернулся в дом, резко постукивая по мраморным плитам красными каблуками.
Сент-Круа решил обновить подаренные в тот же день Мари-Мадлен бриллиантовые пуговицы. Оба поехали в Брионский дворец, где недавно расположилась Академия живописи, дабы полюбоваться библейскими сценами, аллегориями, натюрмортами, а главное - мастерским полотном Вуэ[121], на котором под задрапированной венецианскими гобеленами колоннадой пил цикуту Сократ. Теперь они возвращались на Бьеврскую улицу, где их ожидали легкая закуска и постель. Над городом шел чистый, приятный мартовский дождик, и карета медленно пробиралась по запруженным улицам.
— Душа моя, давай разучим новый танец под названием менуэт!