Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отыскав укромное местечко среди подстриженных лужаек, я сел прямо на землю, прислонился к мощному стволу чинара, осмотрелся, поднес ладони к лицу – пальцы еще пахли ночью.
К тому, что случилось, я испытывал… я заставлял себя думать, что испытываю отвращение. Но это было странное отвращение, по крайней мере в нем еще чувствовалось и любопытство. Любопытство? Неутоленное любопытство. Все происходило в темноте, на ощупь. А мне… мне хотелось бы все лучше разглядеть!.. Даже мелькнула мысль, что не запомнил дороги к этому дому веселых сестричек…
Но ее знает Якуб-хан.
Якуб-хан – варвар, язычник, восемьдесят лет истинной веры не высветлили Сурой Света все закоулки этих темных душ, хотя Кафиристан и переименовали в Нуристан[34]. Как я поддался ему? Ведь скорее только я делал вид, что не понимаю, куда он ведет меня, этот невысокий парень с резкими чертами лица и черной копной волос… Даже в самой его прическе есть какая-то необузданность, дикость. Правда, сам Якуб-хан родился уже в столице, его родители были джадидиха – новички, которые, впрочем, быстро добились успеха, занявшись торговлей лесом. Но в Камдеше осталась родня, дед с бабкой, и Якуб-хан обещал показать свои места. К нам с радостью присоединялся и Няхматулла. И я раздумывал, как бы к каникулам раздобыть ружье дяди Каджира. Но Якуб-хан сказал, что у него дома найдутся ружья. Он рассказывал об озерах и густых лесах в ущельях, где деревья тянутся к свету и вырастают до ста метров, о танцах в масках зверей и бросании плоских камней, о том, что девушки никогда не скрывают своих лиц – это же глупо, говорил он, усмехаясь, и черты его лица еще больше заострялись, накиньте чадру на воздух весной – все равно он будет благоухать. Почему бы тогда не задергивать, например, мозаику мечетей? Толстяк Няхматулла с ним не соглашался. Он считал, что чадра не унижает, а превозносит женщину, делает ее недоступнее, таинственнее и желаннее, хотя, может быть, она и дурна лицом, но будьте уверены, свою долю восхищенных взглядов на улице она получит сполна, а часто ничего ей больше и не надо. Природа дала всем – и красавицам, и дурнушкам – чадру – ночь, ею пусть и пользуются, отвечал Якуб-хан. Речи о таинственности – ерунда. Ведь все ясно. Совокупляйтесь и производите потомство, призывал пророк, ибо в Судный день число ваше восславит меня. Зачем еще набрасывать на это покрывало таинственности? Женщина хороша тем, чем она действительно хороша. И у пророка их было много. Это были жены, уточнил Няхматулла. Ага, но их было тринадцать! И пророк в одну ночь входил к ним ко всем! воскликнул Якуб-хан. Только почему-то нам наказал иметь не больше четырех. У моего дяди нет ни одной, вспомнил я. Нет денег? Я кивнул, уже жалея, что сболтнул про дядю. А у меня есть, сказал Якуб-хан, но я не хочу жениться, мне мало будет четырех жен! Ты рассуждаешь прямо-таки как хариб[35], заметил я. Якуб-хан тряхнул шапкой волос и резко рассмеялся. Кто тебе сказал, что харибы в этом сильны? Мулла в деревне? Харибы скоро вымрут, они наполовину евнухи. Это что за дэв? Или человек, мужчина или евнух, возразил Няхматулла. У нас разные образцы для подражания, заявил Якуб-хан. Ведь Иса[36]так и остался девственником, по их версии. Харибы подражают только киногероям, сказал я. Нам тоже нужны великие кинорежиссеры, отозвался Няхматулла. Якуб-хан сказал, что знает, о чем надо снять фильм, о ком. О тебе и твоих похождениях?! рассмеялся Няхматулла. О моем деде – шурмачи, ответил Якуб-хан. Шурмачи – это бесстрашный воин. Он уходил на охоту один с ножом и копьем на медведя. И не только на медведя. Его пояс был увешан серебряными колокольчиками – и каждый звенел о поверженном враге. Когда он умер, раб-резчик вырезал из можжевельника медвежью голову, и ее установили на надгробной плите и выкрасили в красный цвет, это место стало называться Красным Медведем. Вот вам и название для фильма.
…Мимо прошел толстогубый смуглый пожилой человек с небольшой седой бородкой, в зеленой чалме, в потертом пиджаке, из-под которого выглядывали полы рубашки. Джанад уже не раз видел его здесь, это был старший садовник. Он взглянул на Джанада из-под лохматых бровей, и тот смущенно поздоровался с ним… Пожалуй, садовник глядел с подозрением на раннего посетителя. Джанад не знал, оставаться ли ему здесь?
Вспомнив о молитве, он изъявил мысленно желание совершить намаз, но тут же передумал. Чтобы приступить к намазу после этой ночи, надо не просто омыть руки, лицо и ноги, надо всему выкупаться, надо тщательно вытравить запах розового масла и стереть с губ аромат сосцов толстушки.
Вот так на грязь наслаивается грязь.
Мрачный, он опустился на траву и даже ощутил тяжесть своей нечистоты. Нет, правду говорил деревенский учитель, Абдул Вахид, что в городах первым поселяется неверие.
Джанад не был неистовым ревнителем веры. Он был обычным человеком… А обычная жизнь вступает в противоречие с пылкой верой и служением. Ведь для обычного человека достаточно исполнять обязательные поступки, например пятикратную молитву, и не совершать запретных, например… не пить вина. И этого вполне хватает, чтобы оставаться мусульманином. Этим можно обойтись. А похвальные деяния оставить для других, тех немногих… которых немного: шестые и седьмые намазы, дополнительные посты, переписывание Книги, посещение святых мест…
Чему отдаст предпочтение студент – переписыванию Корана или конспектированию «Семи красавиц» Низами?
Но и путь обычного человека оказывается для него слишком трудным. Любовь оборачивается беспутством. Воздержание – непотребством.
Среди зеленеющих ветвей белела мрамором гробница Бабура, изгнанника Ферганы, завоевателя Индии. В одиннадцать лет он был полководцем. А потом – и писателем, талантливым поэтом.
Бабур любил вино. Ему доставляли вино из Кафиристана, красное и белое. Но однажды в Индии перед явно проигрышной битвой он поклялся не брать в рот и капли вина и разбил свой винный кубок. Выиграл сражение и к вину больше не притрагивался…
Джанад позавидовал мертвецу: столетия у него позади и память о нем крепче мрамора.
Бурная ночь давала себя знать; солнце клубилось в долине злым ангелом; снизу поднимался шум города. Джанад клонил голову, задремывал. Мимо пробежал садовник, Джанад приоткрыл глаза и увидел, что это пестрый удод с хохолком… или это и был садовник, сменивший пиджак на пестрый халат… Но зачем он так быстро бежит по дорожке и бормочет: уп-уп-уп? Может быть, он даже походил на профессора литературы, сочинявшего такие любопытные утренние стихи на неведомом языке птиц. В них только надо было вдуматься. Птичьи стихи существовали, как и песни дяди Каджира – песни на верблюжьем языке…
Но вдуматься не дал глухой удар. Джанаду в первый миг пробуждения почему-то показалось, что треснул мрамор гробницы. И, еще не придя в себя, в ужасе он поклялся никогда больше не пить вина.
Странный звук повторился.