Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Долой самодержавие! — раздался громкий голос из самой середины клубка, из-под знамени.
Сразу же весь людской клубок отозвался дружным рычанием:
— Уррр-а-а!
— Долой Николай Второй!
— Уррр-а-а!
— Даешь восьмичасовой рабочий день!
— Уррр-а-а!
— Долой эксплуататоров!
— Уррр-а-а!
— Долой, ура… Ура, долой…
У Ури от выкриков в голове все перемешалось. Он не разбирал слова; эти выкрики, эти головокружительные вопли били по мозгам, как будто при сильном шуме быстро-быстро затыкаешь и открываешь уши… И вдруг Ури ясно расслышал один выкрик, этот выкрик, мерзкий, как черный паук на белой брынзе, донесся очень отчетливо:
— Долой Ури косо-о-ой!
— А? А? Что это? — У Ури сердце ушло в пятки. — Это они меня имеют в виду?.. Меня?
— Должно быть, тебя, — краснеет тетя Фейга и еще туже затягивает косынку. — Ури, отойди от окна!
Но не успел Ури отставить недопитый стакан чая на стол, как на улице началась стрельба. Пиф-паф, бац-бац! И сразу же — шум беготни.
Это всего лишь четыре револьвера, торчавших вокруг знамени, выстрелили в воздух. Видимо, для устрашения… Но эффект был огромный — гораздо больше, чем от молнии, попавшей в дымоход.
— Ури, Ури! — расшумелась тетя Фейга. — Прячься в спальне. Прячься!
Но Ури не спрятался: он все-таки мужчина. Подбежали дети, Эшка-соседка. Поднялся ужасный шум. Но тут вдруг красное знамя напротив любавичского бесмедреша исчезло, как сквозь землю провалилось. Клубок из тех, кто прятал лица, распался, все бросились врассыпную — и конец деменстрации… Улица снова опустела.
1.
После деменстрации дядя Ури, притихший, кроткий как овечка, пошел на минху. Тетя Фейга просила его посидеть дома, но Ури своим мужским умом понял, что так дело не пойдет. Именно сейчас надо показаться на людях, послушать, посмотреть… Что греха таить, на душе у него было кисло. От одного того, что его имя выкрикнули вместе с именем Николая Второго, — тошно. Во рту все время какой-то мерзкий вкус меда пополам с селедочным рассолом. Он будто чувствовал этот вкус на языке, ощущал его до одури, а сплюнуть не мог. Рассуждая разумно, оказаться в одной компании с царем — это как раз очень даже неплохо и стесняться тут вроде нечего, а? Но глянь-ка, вот ведь какая странность! Дяде Ури все время как-то не по себе, то есть не столько плохо, сколько противно. «Долой Николай Второй! Долой Ури-косой!..» Тоже мне выдумали, молокососы. Опять же рифма: «долой» и «косой» — ишь как зарифмовали! Аж в печенках сидит… Черт бы их всех побрал!
В любавичском бесмедреше Ури тут же окружили с полсотни человек, любопытных, как базарные бабы:
— А? Что? Что это было, как это произошло? Что значит деменстрация, что они имели в виду? Почему они валят в одну кучу его и Николая? Вот наглость! А уж стрелять в субботу… Была ведь настоящая стрельба! Дожили, а? И это Шклов! Говорят, что они стреляли по печным трубам. По трубам или просто в воздух? Видать, имели в виду Зяму — за ту историю с его подмастерьями… Тогда чего же они хотят от Ури? Надо было все-таки взять Йошку-парикмахера и идти к приставу. А как он сам, реб Ури, полагает? Ведь это у него самого был такой план… Тихо, вот как раз идет Йошка-парикмахер, может быть, реб Ури с ним сам переговорит?
Все гоготали, как гуси, все хором что-то спрашивали и сами себе отвечали — и не чувствовали, что тем самым сыплют соль на дяди-Урины раны. Ури сделал вид, что эта история его мало трогает. Он помалкивал и сдержанно пожимал плечами, как будто говоря: «Если Бог хочет наказать отца семейства — насылает на него деменстрацию…» Но при этом его косые глаза все время искали старшего брата, Зяму, может быть, тот уже пришел на минху?
Тут к Ури подходит сам Йошка-парикмахер, пан-и-брат пристава, высокий, с подстриженной бородой и хитрыми глазами на безбровом лице, а разодет-то, разодет — как дамский портной, который собрался к фотографу. Подходит он к Ури с видом благодетеля, который готов жизнью пожертвовать за друга. Осторожно оглядывается — нет ли кого лишнего… Пусть реб Ури его извинит, он, Йошка, человек посторонний, но о таком нельзя молчать. Надо все рассказать приставу, все-все — и прямо сегодня, после гавдолы. Пристав, понятное дело, знает, что сегодня была такая… вроде как деменстрация, но что творилось возле любавичского бесмедреша, этого он, может быть, и не знает. А поскольку пристав, хе-хе… из его людей… и поскольку реб Ури сам хотел…
И вот, пока парикмахер стоял, вещал как бы по секрету и то и дело переводил взгляд с Ури на всех собравшихся, а с них — снова на Ури, дядя Ури вдруг ощутил фосфорический блеск чьих-то глаз. Ури мог бы поклясться, что это на него пялится Пейшка-рыжий. Так и есть, Зямин ученик! Ури даже кажется, что Пейшка пробирается к нему и к Йошке, словно рыжий кот — к сметане. Подслушать хочет…
У Ури екнуло сердце: чего они все от него хотят? И он вдруг на полуслове перебил Йошку-парикмахера:
— Знаешь, что я тебе скажу, Йошка? Учись-ка лучше стрижке на своей собственной бороде… А мою оставь в покое!
И повернулся к нему спиной. Все пожали плечами — коли так, так так — и принялись за минху. И пока рты прихожан были заняты «Питем гактейрес»[279], Ури отозвал в сторонку старшего брата и, сосредоточенно глядя ему в глаза, коротко заявил:
— Послушай-ка, что я тебе скажу, Зяма. Хоть сейчас и суббота, но есть ведь и пикуах-нефеш![280]Рублем больше, рублем меньше — договорись со своими подмастерьями…
Зяма качает головой и отвечает:
— А-кейшт шнейм-осор, килуфо шлейшо, киномойн тишъо, байрис каршино тишъа кабин, айн кафрисин[281], на-на…
Качая головой и пожимая плечами, Зяма отступает к своему штендеру и говорит, обращаясь к самому себе:
— Танъо: раби Носон эймейр, кше-у шейхейк эймейр: годэк гэйшэйв, гэйшэйв годэк[282], на-на…