Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голова у него закружилась, дыхание занялось… То ли прошептав, то ли простонав:
– Христина, не надо, прошу тебя… – он взял ее ладонью за подбородок и, как только ее залитое слезами лицо оторвалось от его груди, припал губами к ее губам.
Как она могла пахнуть весенним лесом и чистой колодезной водою – здесь, в маленьком домике минского предместья, во тьме зимнего города, – непонятно! Но ее губы пахли именно всей этой невозможной свежестью, и Константину казалось, что он пьет что-то из ее неумелых и нежных губ.
Ничего больше не соображая, не в силах справиться с тем единственным влечением, которым мгновенно схватилось, как пожаром, все его тело, он повлек ее за собою в угол, где стояла его кровать. Комнатка была маленькая, до постели два шага, не больше, а он преодолел это расстояние и вовсе одним шагом, и Христина вместе с ним.
Теперь он целовал ее не стоя, а лежа рядом, и целовал уже не губы, а грудь и плечи, открывшиеся в глубоком вырезе ночной сорочки, как только он дрожащими пальцами расстегнул мелкие перламутровые пуговки у ворота. Она не сопротивлялась и не помогала ему – лежала неподвижно, едва ощутимо дрожа, и лицо ее было в мертвенном свете луны таким же белым, как плечи.
Он никак не мог снять эту длинную сорочку, которая путалась у нее в ногах, и неловко дергал ее то вверх, то вниз, пока вдруг не рванул так сильно, что тонкая ткань с треском разорвалась от ворота до живота. В темноте и тишине этот треск прозвучал резко, как выстрел. Христина тихо вскрикнула, но тут же, словно испугавшись, что обидела его этим своим вскриком, обняла Константина за шею и торопливо прижалась к нему снизу всем своим обнажившимся телом, горячо прошептав:
– Ничога, Кастусь, каханы мой, гэта ничога!..
Он и в самом деле невольно отпрянул от нее из-за этого вскрика. И тут наконец увидел не одни лишь ее плечи и грудь, которые только что были для него какими-то… всепоглощающими, а всю ее увидел, сверху и словно бы чуть-чуть издалека.
Она лежала под ним, беспомощная и как будто растерзанная – в разорванной сорочке, с растрепавшимися волосами, с голой грудью, которая теперь казалась слишком большой. Константин заметил, что, опираясь о подушку, прижал ладонью прядь Христининых волос, и понял, что ей, конечно, больно, но она ни за что ему об этом не скажет, а все будет повторять свое «ничога, Кастусь, каханы», что бы он с нею ни делал…
И это зрелище белого, бесстыдно им обнаженного девичьего тела, которое было ведь для него только телом, да еще и случайным, потому что пять минут назад он совсем не хотел его, совсем не его хотел, – подействовало на него как ушат холодной воды.
Он отодвинулся и сел на кровати, отвернувшись от Христины и обхватив голову руками. Христина молчала, и казалось даже, что она не дышит. Он тоже молчал и не чувствовал ничего, кроме страшного стыда.
Может быть, если бы не то, что пронизывало его сердце и тело – если бы не тоска по Асе, то он повел бы себя иначе. Война приучила его к постоянному ощущению сиюминутности жизни, и он давно уже не думал, что девичья невинность – это сокровище, которое мужчина должен оберегать. А зачем его оберегать – чтобы можно было с гордостью показывать после свадьбы испачканные кровью простыни? Да какие простыни, какие свадьбы, какая невинность, когда жизнь вокруг тебя вихрится смертельным вихрем и ты полностью во власти этого вихря и не знаешь, кому достанется твой завтрашний день – еще тебе или уже Богу!
Но он не хотел эту девушку, он просто ее не хотел – со всей ее нетронутой свежестью, и льняными косами, и белым молодым телом. Другая женщина стояла у него перед глазами, и эта другая – сейчас ведь даже не женщина, а только воспоминание, почти призрак! – манила его сильнее, чем та, которую он мог потрогать рукою.
– Извините, Христина, – не оборачиваясь, глухо произнес он. – Вам не надо было ко мне приходить. Но это неважно, я сам виноват… Идите домой и ложитесь спать. Ведь вы завтра рано уезжаете?
– Так. – Ее ответ прозвучал тише снежного шелеста за окном. – Я не хотела вас абразиць… обидеть, Константин Павлович.
– Да при чем здесь обида? – поморщился Константин. – У вас вся жизнь впереди, не надо вам в первом встречном видеть… королевича. И уж точно, что не во мне.
Он поднял с полу платок, по-прежнему не оборачиваясь, подал его Христине, встал, отошел к окну и прижался лбом к холодному стеклу, по которому с другой стороны скользил снег.
Скрипнула кровать – он понял, что Христина тоже встала, и обернулся. Она куталась в платок и была неподвижна, как заиндевевшее дерево за окном.
– Извините мою резкость, – сказал Константин, – но… Постарайтесь правильно распорядиться своей жизнью. В монашки вам не идти, ну так надо выучиться чему-нибудь, прежде чем черт знает кому себя предлагать. Ладно! – Ему стало жаль ее, такую растерянную и несчастную, и он наконец улыбнулся. – Поезжай в свой Несвиж, хорошая, и обиды на меня не держи. Ну, иди, иди.
Он взял ее под руку и вывел в прихожую, потом легонько подтолкнул в спину, как ребенка, который боится идти один на улицу.
– Ой, Матка Боска! – именно как ребенок, всхлипнула она. – Да на што ж мне цяпер той Нясвиж, на што ж мне што!.. Нехай бы лучше татке тое дазваленне дали, а не мне!..
Он уже не слушал, что она говорит. Понятно же, сейчас ей кажется, будто жизнь ее кончена, но мало ли что покажется неопытной девушке от безответной любви.
– Иди, иди, – повторил Константин. И вдруг до него дошел смысл ее слов. – Погоди… – медленно произнес он. – Как это – лучше б татке? Разве вы не вместе едете?
– Не. – Она смотрела на него так пронзительно, словно хотела, чтобы весь его облик вдавился в синеву ее глаз. – Это вы нам, татка говорил, дали дазваленне на двоих, чтоб мы везли багаж, а те, другие, ему не дали, только мне. Мы уже и вещи все собрали, а вчера он узнал… Татуся аж плакал, говорил, что одну меня не пустит, но потом…
– Что – потом? – с трудом выговорил Константин. – Ну, Христина, что – потом?! Что он решил?
Он почти выкрикнул последние слова, и она испуганно ответила:
– Так ничога ж… Он потом сказал, что придется мне одной… Ехать одной с вещами. А он снова будет просить дазвалення, и ему позже, канешне, дадут. А разве не так, Константин Павлович?
Теперь она смотрела уже не пронзительно, а удивленно.
– Что у тебя в багаже? – резко спросил он. – Что он сказал тебе везти?
– Так мае ж усе рэчы… вещи. Тата сказал, вы нам зрабили такое дазваленне, па якому можна усе правезци, бо мяне не будуць даглядаць на мяжы. Мы все сложили в ящики, одежду и посуду, чтоб не побилась…
– Ты сама складывала?
– Трошки сама, а так тата. Он сказал, что я не сложу как надо, а я не хотела его сердить, он и так уже расстроился, и легла спать…
Он спрашивал коротко и зло, а она отвечала испуганно и удивленно – наверное, не понимая, что означают эти неожиданные интонации в его голосе.