Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опыт смерти готовится в тексте тщательно. И когда он приходит, его можно облечь в слова, внятно артикулировать. Однако с этой важной эстетической задачей – обозначить смерть – справляется только рассказчик. Речь остальных персонажей пресекается. Мать что-то невразумительное бубнит, и брат Арсен произносит что-то несвязное. Но для инициированного рассказчика тут проблем нет: ему даже удается расшифровать немой ужас матери перед убийством.
“Глупость, глупость! – говорило ее спешащее нервное тело. – Сильва, ты глупая женщина, разве можно так?!” – вторил окидывающий меня цепкий материнский взгляд.
Жизнь, присовокупив опыт смерти, оправдывается как эстетический феномен. Ее можно почувствовать лишь как сложную мистерию, собирающую реальность во всем ее разнообразии.
Я, наверное, не ошибусь, если скажу, что это был первый год нового тысячелетия, год странного выпадения всей страны из истории, когда либерально-лихие девяностые уже закончились, а вертикаль власти еще не построилась. Все как могли интеллектуально отдыхали, набираясь сил после кризиса, томясь ожиданиями и делясь друг с другом тревожными предчувствиями. Я тоже отдыхал, интеллектуально томился и вместе со всеми оказался в начале декабря на вручении литературной премии. Ее выдавали за новаторство, за открытие новых форм, нового литературного языка. В этот раз лауреатом оказался известный журналист, сочинявший скандальные стихи и скандальную прозу. К скандалам к тому времени все уже привыкли, но ко всей истории добавлялась некоторая пикантность, состоявшая в том, что лауреат зарабатывал на жизнь в том числе и проституцией. Помню банкетный зал литературного музея, поздравительную речь полумосковского критика, ответную речь лауреата, украшенную матерными словами, бурные аплодисменты, огромные зеркала, картонные винные коробки с крантиками, столы с бутербродами. Еще помню красивых кукольных девушек, декольтированных, голоногих, рекламировавших водку “Русский Стандарт” и доброжелательно разливавших ее всем желающим.
Желающих было много, но водки оказалось еще больше, и потому атмосфера литературного собрания с каждой минутой делалась все задушевнее. В банкетном зале музея было душно и жарко. Гости собирались вокруг столов мелкими группками и горячо обсуждали нового лауреата.
Я, как это обычно со мной бывает, пьянел, что-то кому-то говорил, возражал, пересказывал несвежие анекдоты. В какой-то момент рядом оказалась Кира Долинина, петербургский искусствовед и правнучка Г. А. Гуковского.
– Андрей, я тебя хочу познакомить… – Она потянула меня за рукав к высокому, стройному седовласому господину, стоявшему неподалеку.
– Это Андрей, – представила она меня, – внук… – Тут Кира назвала фамилию моего прославленного филологического деда, и мне сделалось неприятно: мне думалось, что я уже перерос статус “внука” и как бы живу сам по себе. Оказалось, на этот счет есть другое мнение.
Высокий господин, пока она нас представляла, разглядывал меня с ироничным любопытством. На его загорелом лице играла улыбка, а глаза лучились праздничным весельем, вполне соответствующим обстановке. Но все-таки он был не очень похож на тех, кто здесь находился. Выглядел он, несмотря на возраст, слишком уж трезво, спортивно и иностранно для нашего литературного мероприятия. Я подумал: раз это знакомый Киры, то не иначе коллекционер русской живописи. По крайней мере, он был похож на коллекционера живописи, причем приехавшего из дальней заграницы.
– Алик, – представился он и протянул руку.
“Точно коллекционер”, – подумал я, заметив, однако, что рукопожатие оказалось чересчур крепким для коллекционера русской живописи.
– Понятно. А фамилия? – спросил я. – Фамилия есть?
Кира вздохнула и закатила глаза. Вообще-то я обычно не позволяю себе так разговаривать с незнакомыми людьми, особенно если они старше. Но человек, как известно, от обилия выпитого и съеденного часто становится добродушным, фамильярным и немного глупым. И потом, я почему-то в присутствии этого Алика чувствовал странную летнюю легкость.
– Фамилия? – переспросил господин, назвавшийся Аликом, и засмеялся. Было видно, что он ничуть не обиделся. – Фамилия есть. Жолковский. Вас устроит?
Следующие минуты я очень не люблю вспоминать. Кажется, я поднес ладонь ко лбу, покраснел, пробормотал какую-то глупость. Жолковский для меня и для всего нашего поколения был мифом, филологом-легендой, личностью, в существование которой иногда трудно было поверить, крупным ученым из числа тех, о ком принято говорить, почтительно понизив голос, и кого следует называть по имени-отчеству даже за глаза. Именно так, с почтением мы произносили имена знаменитых филологов: Вяч. Вс. Иванова, В. Н. Топорова, С. С. Аверинцева, М. Л. Гаспарова, Ю. М. Лотмана. Жолковский принадлежал к когорте тех, кто может легко заменить собой целую кафедру, а то и весь факультет. Помню, еще студентом я сильно впечатлился его ранней статьей, опубликованной в одном из первых выпусков тартуской семиотической серии. Статья называлась “Deus ex machina”, и поразила она меня дерзостью, неожиданными аналогиями, которые мне бы в голову никогда не пришли, привлечением самого разнородного материала (Д. Г. Лоуренс, Эйзенштейн, Джек Лондон, Конан-Дойл, Шекспир) и, главное – красотой и изяществом слога. Я знал тогда, что Жолковский – эмигрант и что цитировать его не рекомендуется, но всегда искренне радовался потом, когда мне попадали в руки оттиски и ксерокопии его статей, сделанные бог знает где (я на всякий случай не уточнял, где именно). Я всегда читал их, конспектировал, при том что мои профессиональные интересы касались совершенно других проблем.
И вот теперь этот легендарный человек, из нереальной Калифорнии стоял передо мной, а я в исторический момент вот так сглупил и выставил себя непонятно кем: то ли дураком набитым, то ли хамом. Спортивного вида загорелый пожилой господин по имени Алик, похожий на коллекционера русской живописи. В самом деле, кто бы мог подумать?
Я решил реабилитироваться и виновато произнес:
– Вы это… не подумайте ничего… Я сейчас вашу книгу, совместную со Щегловым, читаю.
Это была чистейшая правда. В тот момент я в самом деле читал их книгу “Работы по поэтике выразительности”: там были нужные мне статьи для курса, который я как раз готовил и через полгода собирался прочитать в США. Курс тот я задумал как компаративный. Я хотел сопоставить Т. С. Элиота, которым усердно занимался в девяностые, с русскими акмеистами и начитывал работы по поэтике Мандельштама и Ахматовой.
– Какую именно книгу? – участливо поинтересовался Жолковский. – У нас их две.
Кира Долинина с интересом наблюдала за нашим разговором.
– Рыжую, – глупо сказал я. – Там статья, – я произнес название, – очень хорошая. Самая лучшая в сборнике.
– Ее как раз Щеглов написал, – улыбнулся Жолковский.