Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И сказал Николай Данилыч, крикнул на ухо:
— А помнишь, Семен Иваныч, как, бывало, на водокачке… лошадей гоняли?
— Как же… помню еще, Миколай Данилыч…
Помолчали. Попов устроился за столиком, на травке, пил чай с белым хлебом. Вышла старуха сноха, жена Акима, закланялась:
— Тубареточку я вам вынесу, батюшка… запачкаетесь так-то…
Не надо было ему табуретки. Напомнила ему старуха тоже давнее, хоть и не такое, как с Семеном, а так же забытое. Лет двадцать тому, на другой год женитьбы, когда хворала жена после родов, приехал он сюда размыкаться, погулять и так, на ходу, сошелся с внучкой Семена, Глашей, совсем девчонкой. Так как-то вышло — столкнулся и пожелал. Прожил с неделю, пьяный от охватившего угара, закружил девчонку, а потом и не приезжал, прошло сразу. Слышал потом, что родила она мертвенького, потом вышла замуж за кривого мешанина из посада, гробовщика.
— Ну, а внучка у тебя была… Глаша?
— И теперь жива… ничего… живет хорошо, пристроилась.
Говорил, покряхтывая, грелся на солнышке, поеживался в широком, как мешок, полушубке. И видел по его лицу Николай Данилыч, что и об этом помнит старик. И ничего, тихий, безропотный.
— Сто рублей тебе папаша на похороны оставил.
— Да ну?! Царство небесное… Да мне куда ж… Меня за полторы красных управят… ты уж им остатнее-то выдай… Акимушке пусть…
Всплакнул. Сидел, опираясь сведенными бурыми пальцами о сухую землю завалинки. Было тихо, жарило в завалинку солнце, гудели мухи. И тут, рядом с этим усыхающим стариком, Николай Данилыч почувствовал, как он устал, как хорошо было бы забыть все дела и уехать куда-нибудь — отдохнуть. И подумал, что надо поговорить с доктором, отчего это часто в последнее время кружится голова и покалывает у сердца.
— Совсем, значит, от нас теперь… отъезжаешь? — спросил старик.
— Папашу похоронил — чего ж тут…
— Че-го тебе тут! Твое дело бо-ольшое, ходкое… кто как… кто на крылах, кто на костылях…
— Ну, твои как, внучата, сыновья?…
— Мои-то… — задумался старик, переступая валенками и разевая от слабости рот. — Ничего… Старуху когда еще схоронил… меньшой сын помер… вот где это железо плавлют… к хохлам туда…
— Что ж так?
— Да ведь… помер. Пришла бумага… холера там была… горе такое. Акимушка у тебя, при банях… Сенька, внук… на суконной. Василий, середний сын… у мушника в молодцах. Гришка, внук… так, котует… Давеча… на поминки приходил… та-ак скандалил. Размотало всех, что воробьев по застрехам… кто игде…
— Та-ак… И у тебя не бывают?
— Нонеча где деньги, там и родная сторона. Нонеча дал кто полтинник, вот и родня стал… Так, горохом… врозть…
Помолчали.
— Жить-то, сталыть, не будешь здесь… Акимку-то мово не обидь. Он у мене один изо всех помнит. А вон внуков-от его куды занесло! Один на чугунке кондухтором… по всей земле-э ездит… другой в остроге сидит… за это самое… вот бунтовали когда… Убег был… опять пымали, засадили… Акимушка сказывал… письмо от его пришло… опять, говорит, убегеть…
Было видно, как в окнах дома пробежала в белой кофточке Паша. Крикнула:
— А я по-деревенски хочу! Где у вас?
Выбежала на крыльцо босая Софьюшка, а за ней в шелковой голубой юбке и ночной кофточке Паша. Софьюшка показала ей рукомойник, черный, чугунный, с носиками. Рукомойник прыгал на проволоке, плескалась вода, и смеялась белорукая, скинувшая кофточку, Паша. Поглядывал из-за машины Попов, пил чай и косил глазом. Николай Данилыч погрозил пальцем, Паша погрозила ему. И красиво грозила, и красиво ежила плечи, и сочно смеялась, и, если бы не знал он, кто она и откуда, никогда не подумал бы, что она вся здешняя, с этих дворов, с этой округи: потому что и булочники были когда-то с этой округи, соседней волости. И когда так плескалась она, умываясь по-деревенски, а Софьюшка ухмылялась в руку, вышел Сережа, кудреватый, как баранчик, крепкий со сна, в белой рубашке с голубой грудью, на помочах, хлопнул Пашу по полному голому плечу, схватил рукомойник и выплеснул на обеих. Был смех и визг, точно и не лежал еще вчера в комнатах Данила Степаныч.
Высунулась в окно в черном платке Арина, поглядела и опять ушла.
«Славные детищи», — подумал Николай Данилыч.
— Что же, поедете к Здобнову-то вашему? — крикнул Сережа.
Николай Данилыч вспомнил, что надо поехать в монастырь, сказать обложить дерном и внести отцу казначею на сорокоуст. Приказал готовить машину.
XVI
К обеду поехали в Шалово, за десять верст, к Василию Левонычу Здобнову.
Встречали перед двором сам, Марья Кондратьевна, четыре дочери и три сына, двое работников, кучерок и кухарка. Рвались на цепях лохматые собаки, бегали перепуганные индюшки.
Осматривали новый кирпичный дом с двумя лавками в железных зеленых затворах и решетках, все службы, конюшни и птичник, заводских свиней и выпаиваемых телят. Показывал Здобнов новую тройку, купленную от предводительши и теперь продававшуюся за полцены — за тысячку.
— Только и всего-с, за тьпцонку-с… Показывал телячий загон в триста голов, говорил:
— Не телятки-с, а денежки наши плачут, в Москву хочут-с…
Показывал с балкона новый трактир на въезде, подмигивал, забирал в маленький кулачок маленькую бородку, вздыхал:
— Чуточку пообстраиваемся…
Показывая по очереди семерых детей — четырех дочерей, год за годом, от пяти лет, троих сыновей: правую руку — при торговле, левую руку — все деньги потягивает, в юнкера думает, и третьего — из коммерческого училища.
— Этого по ученой части направлю, очень по наукам хорош.
Про дочерей говорил:
— Плохой товарец по нонешним временам. Мало-мало, а по красной на каждую готовить надо. Ну, ничего, маленько пообстраиваемся…
Показывал граммофон, сказал:
— Обедом я вас затомлю, но при музыке незаметно, хоть бы и десять перемен было.
И сделал Марье Кондратьевне через плечо большим пальцем:
— Посуду-то, посуду-то тревожьте!
Обед был парадный, и прислуживал прыщавый молодец из трактира, швырявший тарелками с вывертом, высовывавший язык, когда разносил блюда и наливал рюмки.
— Кушайте-с… — упрашивала Марья Кондратьевна. — Хоть у нас и не по-московскому, а все самое лучшее… все у Кошелкина брали…
Были омары, от которых пахло селедкой, была