Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но его лицо не лгало.
— Жестокая. Как котенок играет с мышью. Не знает, какие у него сильные когти. Думает — играет, а бедная мышь уже умерла.
— Но как она вышла замуж за моего отца? Как они познакомились? Почему ты ничего не рассказываешь?
Мне хотелось поскорее направить этот рассказ в нужное русло, поближе к отцу. Поближе к нормальной жизни.
— Не так быстро она познакомилась к твоему отцу, Амнон, — вздохнул Феликс. — Надо пройти еще много дорог, прежде того, чтобы встречать твоего отца.
— Ага! — воскликнул я. — Так вот почему ты меня похитил! Ты мстишь моему отцу за то, что он отбил у тебя Зоару! За то, что она полюбила его сильнее, чем тебя!
Феликс помотал головой:
— Прошу извинения, Амнон, но надо, чтобы ты послушал весь рассказ про нее. От начала до конца. По порядку. Так она просила. По-другому не понимаешь ничего.
Ладно. Пусть рассказывает. Я уже сам не знал, чего хочу. С каждым его словом моя жизнь переворачивалась с ног на голову, становилась чужой, и сам я менялся вместе с ней. Похоже, к концу рассказа я узнаю совершенно нового себя. Нуну Файерберг, очень приятно. А может, и не очень.
— Она была мой сообщник. Твоя мама. Она сама так хотела! — быстро добавил он, как будто оправдываясь. — Говорила, что именно такую жизнь хочет. Это правда!
— Жизнь… преступницы?
Он молча опустил голову.
— Моя мать — преступница? Врешь! Ты мне опять врешь!
Я встал. Снова сел. Посмотрел на потолок. Потом на пол.
— Послушай, — окликнул меня Феликс. — Она сама так хотела. Это не я. Она говорила мне: Феликс, все остальные — трусы! Их жизнь скучная! Я говорил ей: Зоара, жизнь преступника очень короткая! Каждую минуту он может умирать. А она говорила: жизнь так и так короткая, давай жить сколько у нас есть. Может, год. Может, месяц. Но мы будем жить так, как мы хотим! Большой жизнью! Как в кино!
Моя мать — преступница. Поэтому мне о ней не рассказывали. Что ж, бывает всякое. Бывают целые тюрьмы для женщин, там полно таких. Но почему именно моя мать? А почему бы и нет? Если это должно с кем-то произойти, то почему не с тобой? И какая тебе разница, ведь ты никогда ее не знал? Мне есть разница, почему-то сейчас для меня нет ничего важнее этого. А может, он просто врет? Да нет, не врет. Моя мать совершала преступления по всему миру. Поэтому отец никогда не упоминал о ней — ну, если не считать того раза, после Песии, когда он крикнул, что проклятие Зоары перешло и на меня.
Но почему он женился на ней? Как мой отец мог жениться на преступнице?
Я — сын преступницы и полицейского.
С ума сойти. Хоть пополам порвись.
— Почти два года мы были сообщники, — сказал Феликс. — Два года за границей, будто сон. Потом ей надоедало. Ей все всегда надоедало. Но я не встречал человека, который получил от этой работы такое же удовольствие, как твоя мама. Для нее все было как игра. Она все время смеялась.
Я разглядывал клетки на скатерти. Красные и белые. Клетки как клетки, ничего особенного. Хотелось, чтобы отец и Габи оказались сейчас рядом и обняли меня с обеих сторон, и чтобы никто, кроме них, не видел меня.
— Я продолжаю? — осторожно уточнил Феликс.
И по ночам, над темной речной водой, под португальскими или мадагаскарскими звездами под стрекотание цикад свергнутый король рассказывал гостям о своей стране, о ее горах и озерах, о богатстве и изобилии, снизошедших на граждан во время его правления, и о том, как неблагодарные граждане в один прекрасный день в ответ на все его заботы ни с того ни с сего подняли мятеж, просто пошли штурмом на все семьдесят семь дворцов, разграбили все имущество, включая семь золотых карет, и не пощадили даже семисот пар любимых туфель — он так любил хорошую обувь, этот свергнутый король.
Лжеотец с лжедочерью внимали рассказу, и сочувственно качали головами, и осуждающе прицокивали языком — ах, какие неблагодарные подданные, не стоившие, видно, даже подметки своего соверена и отыгравшиеся на ни в чем не повинных туфлях… И счастливы были услышать о том, что, убегая от подданных, соверен успел прихватить пару позолоченных сандалий, украшенные драгоценными камнями бархатные тапочки и даже — тут он скромно улыбался и искоса поглядывал по сторонам — кое-что из фамильных драгоценностей, но это между нами.
А после, повздыхав и выждав пару минут — дань уважения к страданиям изгнанника, — старик отец с благородной сединой парикмахерского происхождения начинал рассказывать об их с дочерью жизни, их скитаниях, жестоких сборщиках налогов и как бы между делом упоминал уникальную коллекцию картин Пикассо и Модильяни, хранящуюся в его сейфе в швейцарском банке, бесценную коллекцию, и тут же красноватая молния пробегала по увядшим монаршим щекам, и «отец» понимал, что рыба почуяла наживку и уже ходит кругами возле удочки.
И изящно менял тему, заговаривал о дочери, наследнице миллионов, славной молчунье, хлопающей ресницами из-за расписного веера, рассыпающей искры из-под век.
Посреди монолога голос старика отца обрывался, и он заходился в страшном кашле, все тело его сотрясалось, и заботливая дочь укрывала его пледом, но кашель не прекращался, старик закрывал рот платком, и монарх, в отношении платков отличающийся особой наблюдательностью, замечал, что ткань окрасилась кровью.
И старик просил позволения отправиться в свою комнату, и оставлял красавицу на палубе наедине с изгнанником, и, тяжело ступая, скрывался в своей каюте; от кашля его содрогались и паруса, и жадное сердце монарха.
А эти двое беседовали, монарх предавался воспоминаниям о подвигах своей юности, а зачарованная красавица внимала ему, ловила каждое его слово.
— Она притворялась? Или действительно была зачарованная? — Я наконец оторвал взгляд от белых и красных клеток. Пожалуй, я и сам… Как бы это сказать? Поддался чарам.
— И да, и нет, — отозвался Феликс.
Да — потому что все кругом как во сне: и поблескивающая река, и звезды, и цикады, и шампанское в ведре со льдом, и печальный монарх. И нет, потому что на самом деле она — пантера в засаде, она только и ждет, чтобы повернуть разговор в желанное для нее и Феликса русло.
И все-таки — да: ведь в этот миг она верит всем сердцем в то, что она — единственная дочь и наследница умирающего миллионера, и глаза ее наполняются слезами сочувствия, потому что все это — как в кино… Но слезы эти — настоящие, горячие и соленые, и сердце пожилого монарха тает.
И по завершении обильной восточной трапезы монарх просит, чтобы она сыграла ему, и она поначалу отказывается, но в конце концов уступает, и достает из бархатного футляра черную флейту, и встает, опершись на поручень, и начинает играть «Ханаанские ночи» и «Пришел козленок к роднику», и порой забывается, склоняется к поручням и застывает с флейтой у рта, а пальцы порхают над отверстиями, но ни звука не слышно, и все же другие звуки, недоступные человеческим ушам, падают с палубы в глубину, и русалки просыпаются и медленно выплывают из черной бездны, увитые водорослями, и все наполняется блеском их желтых и голубых глаз, и они восторженно внимают флейте.