Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Родились эти песни в свободном народе, родились от любви и для любви. Пелась в них нега свиданий под купами олеандров и кипарисов, пелось про стройных газелей, про радость весны и жизни, про муки любви и наслаждения страсти. Говорилось про счастье умереть за свою родину и за любимую женщину. И свободные, смелые люди говорили это в звучных строфах.
Нравились эти песни Конькову. Вспоминались ему родные тягучие песни в унисон «от кургана до кургана», песни, где рабы воспевают своих господ. Всегда с тоскливой нотой, беспредельные, как Русь, но и однообразные и унылые тоже, как Русь.
И как далеки были одни от других!
Коньков чувствовал, что эти песни выше и лучше, что в этих песнях и чувство полнее, и передача выше, но не лежало у него к ним сердце.
И часто, часто стал уходить он один в парк, садился там на берегу ручья и, глядя на его темные воды, бегущие между камней и с легким плеском разбивающиеся об них, мурлыкал свои донские песни.
Охватит его вдруг тоска, и сильнее задрожит голос, словно струны на скрипке от удара смычка, и мягким тенором заведет он песню:
– Ах, какая прелесть, Пьер! – прервал его пение голос Люси. – Спойте еще раз.
– Нет. Зачем же. Вам, конечно, смешно! Ваши песни в тысячу раз лучше. Наши только сердцу говорят.
– Постойте, Пьер. Мне нравится мелодия. Я положу ее на ноты. Ну, спойте, еще!
– Вам не понять, Люси, моих песен. Надо жить в нашей бедной стране, надо мерзнуть зимою, быть вечно голодным, и тогда вы поймете сладость нашей песни.
– Но она вовсе не грустная. Пойдемте!
Они вернулись домой. На столе лежали свежие газеты. Коньков ликовал, читая про победы русских, и с трудом сдерживал свою радость, чтобы не огорчить Люси. Однажды он прочел об обмене пленных и с радостью воскликнул:
– Значит, я свободен и могу ехать к моей Ольге.
– Да, вы свободны, – и голос Люси задрожал. – Когда же вы будете собираться в дорогу?
– Да завтра! Чем скорее, тем лучше, ведь Ольга ждет меня.
– Нет, завтра нельзя, еще надо оправиться, подождите неделю. Сделайте это для меня, мне бы не хотелось, чтобы все мои труды были напрасны и чтобы вы снова захворали.
Коньков остался. Разве он не обязан был Люси этим маленьким вниманием? Да и неделя в сборах и хлопотах перед отъездом прошла так быстро… Люси трогала его своей лаской и заботливостью. Она до мельчайших подробностей обдумала и приготовила все необходимое для дороги. В эту неделю трогательных приготовлений Коньков вдруг сблизился с Люси и, странное дело, полюбил ее.
Настал наконец канун отъезда. Все было готово к отъезду. Люси и Коньков сидели снова в чудном парке. Люси было грустно. На глаза ее ежеминутно навертывались слезы, и она с грустью и тоской глядела на Конькова. Как дорог стал он ей за это время. Теперь вспоминала она, как увидела его в первый раз и почувствовала к нему только ненависть, как к русскому, как она ходила за ним сначала, повинуясь только чувству сострадания, но сострадание сменилось любовью сильной, пылкой и страстной. Люси таилась и боялась признаться самой себе в том, что любит, а между тем все ее существо рвалось к нему. Прижаться к нему, покрыть его лицо горячими поцелуями и долго-долго ласкать его – вот что хотелось ей. Но он любил другую. Разве можно заставить его любить ее, Люси, когда все его мысли у Ольги, в далекой России. Бедная, бедная Люси! Она устремляла на него свои большие серые глаза, и они молили его о чем-то. Коньков тоже сидел задумчивый. Он и радовался своему отъезду, и вместе с тем грустно было ему покинуть Люси, такую добрую, великодушную. Чем он заслужил такую ласку и любовь? Растроганный, он подошел к ней, опустился на колени и горячо поцеловал нежную руку. Она не вытерпела. Ласка его слишком сильно тронула ее; слезы неудержимо полились из глаз, она нагнулась, нежно обвила его шею руками, головка ее прижалась к его щеке, и, горячо целуя его, она шептала: «Милый, милый мой, не могу больше сдерживать себя, мой дорогой. Люблю, люблю тебя горячо и беспредельно. Что я буду делать без тебя, мое солнышко? Боже, Боже, лучше умереть, чем жить без тебя, ты моя радость, мое счастие…» И она все больше и больше прижималась к нему, щеки разгорелись, и горячие губы так и жгли Конькова. Коньков с трудом сдерживался. Он взглянул на пылающие огнем щеки Люси и вздрогнул, затем оглянулся кругом, словно ища поддержки в природе. Но деревья тихо шептали про любовь, трава приготовила ложе, покрытое пестрым ковром цветов, птицы пели гимн любви, солнце, воздух, аромат растений и земли туманили разум, горячили кровь, и мощным потоком поднялась она к лицу молодого казака, и не в силах он был сдержаться.
Поцелуями страсти покрыл он ее горячие щеки и губы…
Парк вокруг зашумел, птицы запели громкую песнь любви, и трава радостно зашелестела…
Люси победила.
…Мы вольные птицы; пора, брат, пора!
Туда, где за тучей белеет гора,
Туда, где синеют морские края,
Туда, где гуляем… лишь ветер, да я!
Коньков не уехал на другой день. Не уехал он и через неделю, через месяц и даже через год. На другой день ни он, ни она не вспоминали об отъезде, и Коньков остался на неопределенное время. Вначале он и не думал о том, чтобы покинуть замок де-Шамбрэ. Люси, пылкая и страстная, не давала ему задуматься. Она неотступно была при нем, придумывала все новые и новые развлечения и забавы, так что Коньков, заражаясь ее страстью, забывал все и был счастлив. Иногда милый образ Ольги с укоризной мелькал перед ним, но Люси сейчас же замечала на его лице набежавшую тучку и новою волною беспредельной любви и преданности прогоняла ее. Но время шло, и чувство страсти, не основанной на прочной любви и преданности, у Конькова мало-помалу проходило. Совесть упрекала его в том, что он изменил Ольге, и чувство любви и тоски по ней заговорило так сильно, что он нигде не находил покоя. Он делался все мрачнее и мрачнее, и ласки Люси уже более не могли развлечь его. Он томился, худел, каждый день собирался сказать Люси, что он не может более оставаться у нее, что ему надо домой, к Ольге, на родину, но каждый день любовь Люси так трогала его, что у него не хватало духу нанести ей этот удар. Как огорчить это милое, любящее существо, сделавшее для него столько добра?