Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В февраля 1919 года он в очередной раз приехал навестить Мию. Теперь ей немного лучше, но она не спит без лекарств. Что делать? «Мы решили, — пишет Герман своему другу Георгу Рейнхарту, — разойтись, с тем чтобы моя жена занималась детьми, а я полностью посвятил себя работе, но вне семьи… В течение этих трех страшных лет мне открылось мое предназначение на земле; мне был указан путь, по которому я должен следовать».
Покинуть Берн, надеть опять свой походный плащ, стать вновь Кнульпом, скитальцем, искать далеко в горах, на юге «келью» — такова его мечта. Он проводил Мию в Базель и сосчитал расходы: «Мне необходимо более 1000 франков в месяц, это соответствует на данный момент 5000 марок; и германское правительство ассигнует мне 150 марок в месяц». Он уезжает с почти пустым кошельком, повернувшись спиной к Германии и Берну. Снова он всматривается в далекий горизонт над Альпами, в долины итальянской Швейцарии, в изгородь сада, увитую глициниями. Тичино ему очень нравится. Там теплые вечера. Уже зреет рябина. Дикие розы пестрят между кустами орешника, черный плющ стелется по стенам. Путешественник задерживается на берегу озера Лугано. Поверхность воды переливается, будя в нем сотни отсветов, заставляя его душу отражать каждую искорку легкой зыби, вызывая прилив бесконечной нежности. Чудо венецианской речи, зеркала великих индийских рек, отражающих изменчивые очертания сущего, текущая и застывшая жизнь. Он представляет, как все это выглядело бы на акварели.
Из сада Гилярди можно было видеть Италию; над Агрой, за озером, раскинулся район Варез. Гессе подгоняет светлая и созидательная радость свободы. 25 мая 1919 года он пишет своему другу Герману Миссенхартеру: «Нет, нет, писать по заказу, к определенному числу, никогда более, даже если вы оставите меня умирать с голоду». И 14 июня — Иоганну Вильгельму Михлону: «Я далеко от мира и от Берна, посреди тропической жары; я с трудом заставляю себя читать даже газеты. Я пытаюсь пережить крах в моей личной жизни, выздороветь и почувствовать то, что сейчас чувствует вся Германия: принять то, что происходит, не перекладывать на чужие плечи ответственности, но платить за нее и говорить судьбе „да“».
В Тичино царят суматоха и веселье, там отштукатурены дома, там каменные лестницы и барочные алтари в светлых кампанильях, которые загораются отблесками заката на склоне каждого дня, контрастируя с темнеющими кипарисами. Пройдя горной дорогой, полюбовавшись живописным холмом Сан-Аббондио и его церковью, колокольня которой возвышалась над тисовой аллеей, будто в бесконечной молитве подражая утонченному благородству природных форм, путешественник остановился перед селением Монтаньола.
Герману показалось, что это имя давно звало его. Быть может, зов, который он теперь услышал, раздавался очень далеко, за деревней, которая была у него перед глазами. И решил здесь остаться. Случайно он набрел на фантастический дворец, построенный Агостино Камуцци, который после наполеоновских войн отправился в Россию и стал незаурядным архитектором. «Десятки раз я писал этот дом красками и рисовал, вникая в его затейливые, причудливые формы, — напишет позже Гессе. — Мое палаццо, подражание охотничьему домику в стиле барокко… это полуторжественное-полупотешное палаццо предстает с разных точек зрения совершенно по-разному. От портала помпезно и театрально идет вниз царственная лестница, она ведет в сад, который, спускаясь множеством террас с лестницами, откосами и стенами, теряется в обрыве, и в саду этом все южные деревья представлены старыми, большими, роскошными экземплярами, вросшими друг в друга, заросшими глициниями и клематисом».
Гессе занял в левом крыле четыре комнаты. Там он мог облокотиться о железную балюстраду флорентийского балкона и рассматривать крыши, рассыпанные ступеньками по склонам поросших лесом холмов, меж которыми то тут, то там возвышались зубчатые колокольни. Легко представить, насколько поэт был очарован этими белыми стенами, теряющимися среди листвы: роскошная природа и не менее роскошная архитектура, облеченная в загадочные формы истории.
Каза Камуцци на окраине деревни Монтаньола, над озером Лугано не открывала своих тайн тому, кто пришел удовлетворить свое любопытство в качестве праздного туриста. Между ее обычными стенами и террасами из кирпича виднелись вязы и голубые ели, там пели дрозды и пахло смолой. Она слишком изящно, слишком страстно таила свою прелесть среди зелени, чтобы не требовать у души, желавшей проникнуть в эту тайну, более пристального внимания. Герман, словно болезненный и чувствительный взрослый ребенок, кинулся в эту возбуждающую красоту, мистическая вязь которой излучала такое обилие жизненной энергии. Будто каменный гейзер во вселенной Тичино, Каза Камуцци изливала благодать и ликующее приятие жизни. Гессе пишет Карлу Францу Гинекею: «Я переживаю здесь дни глубокого одиночества. Я здесь никого не знаю… Но я работаю. Я много рисую, это мне помогает найти верные тона, когда я пишу. Теперь мне многое хочется высказать!» Семейство Монтаньола видит иногда Гессе, сидящего в своем кабинете, из окна которого открывается вид с одной стороны на мирную равнину, с другой — на озеро. Он надеется, он ждет, когда созреет, словно плод, его новое произведение.
Однажды в час досуга он услышал историю сеньора Камуцци, женившегося на жительнице Страсбурга, — дочери наполеоновского офицера и придворной дамы русского двора. Она подарила ему троих детей, Арнольдо, Марию и Ольгу, потом Дмитрия и Владимира, которые родились уже в Монтаньоле и так здесь и остались. Отказавшись принять русское гражданство, космополитически настроенная семья удалилась в эту великолепную резиденцию. Главой ее теперь был Арнольдо. Семейство держалось открыто и отличалось гостеприимностью. На их деньги был восстановлен пострадавший от молнии купол колокольни Сан-Аббондио. Залы их великолепного дома превращались часто в бальные, где бушевали сумасшедшие тарантеллы и мерцали причудливой загадочностью костюмированные балы под венецианскими фонарями. Окрестные жители обожали своих благодетелей.
И теперь Каза Камуцци гордо сохраняет свое великолепие. Однако пристальному взгляду заметны следы времени. Круглые часы при входе уже очень давно и, вероятно, навсегда показывают какой-то загадочный час. Конюшни закрыты, помещение для прислуги пустует, фасад обветшал. Дом тонет в цветении столетних камелий, белеет, словно жемчужина, в оправе из причудливых пузатых пальм и огромных красноватых буков, которые кажутся при свете заката охваченными пламенем. Прелестный уголок здешнего пейзажа — огромный парк, изборожденный извилистыми тропинками, запутывающимися в сетях лиан, обвивших карнизы, лепнины, романские колонны и тосканские балконы, портик в виде ротонды, подобной минарету, где бельведер ведет к террасе, сочетающей в себе черты мавританской архитектуры с более строгими формами. Из этих джунглей, где причудливое переплетение крапчатой коры, твердых стеблей и пестрой листвы рисует неустанно богатые оттенками абстракции, раздаются загадочные звуки, и небо трепещет сквозь кроны деревьев, бездонное и далекое.
Герман снял очки и близоруко сощурился, рассматривая зелень и погружаясь, как всегда в саду, в мистическое единение с листьями, цветами и землей, будто питаясь вместе с растениями ее живительными соками. «Когда какое-нибудь растение, пусть даже былинка, помято или поломано, — пишет он сестре Адели 2 июля 1919 года, — вдруг начинает сохнуть, оно старается поскорее напитать соком свои семена, потому у него есть инстинкт продолжения рода». Писатель тоже чувствует в себе это нетерпеливое зарождение. Эмиля Мольта он уверяет, что, несмотря на плохо заживающие раны, убежден: его миссия «находится в области разума… и он на правильном пути…». Самюэлю Фишеру он говорит, что упорно добивается совершенства в письме, возможно даже, революции. Витая в смутных облаках своего воображения, он не скрывает от издателя неудобства, которые в результате могут возникнуть с коммерческой точки зрения: «Круг покупателей моих книг может сократиться. Но мне это безразлично!»