Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этой похожей на склеп комнате стояли только кровать и стул. Я постарался выяснить у миссис Крейндл, почему Саймон все это затеял. Миссис Крейндл оказалась дома: ведь было время ужина. Обычно днем она отсутствовала — резалась в покер с другими домохозяйками; они играли по-настоящему и кипели подлинными страстями. Не спрашивайте меня, как ей при этом удавалось казаться застенчивой овечкой, ведь внутри ее лихорадило и от игры, и от разногласий с мужем.
О Саймоне она ничего не могла рассказать. Может, он все продал, чтобы жениться? Когда я уезжал, он с ума сходил — так ему хотелось стать мужем Сисси. Но сколько могла полька заплатить за нашу мебель, это старье? За испорченную кухонную плиту? Или за еще более древние кровати и диваны, покрытые кожзаменителем, на которых мы в детстве прыгали? Эта мебель куплена одновременно с «Американской энциклопедией» еще в прошлом веке. Возможно, ее купил мой отец. Все полно волнующих воспоминаний. Видимо, Саймону позарез требовались деньги, если он решился продать это старье из металла и кожи и поселить Маму в камере у Крейндлов.
Разговаривая с миссис Крейндл, я умирал с голоду, но ни словом об этом не обмолвился, помня, что она не слишком гостеприимна.
— У тебя есть деньги, Мама? — спросил я. В ее кошельке было всего пятьдесят центов. — Это хорошо, что у тебя есть мелочь на тот случай, если захочешь жевательную резинку или шоколадку «Херши».
Если бы Саймон оставил ей деньги, я бы взял у нее доллар, но на последние пятьдесят центов не позарился. Да она бы испугалась, попроси я денег — это было бы жестоко. Особенно теперь, после смерти Бабули. Она и так была напугана, хотя в удрученном состоянии всегда сохраняла стойкость, ожидая, когда горю придет конец, — словно его могли остановить, как кондуктор трамвай. Мама не обсуждала со мной поступок Саймона — у нее было свое мнение по этому поводу. И она не хотела ничего от меня слышать. Я ее хорошо знал.
Я посидел у нее подольше, чувствуя, что ей это нужно, а когда поднялся, шумно отодвинув стул, она спросила:
— Уходишь? Куда ты идешь?
Так она завуалированно интересовалась, где я был, когда продавали квартиру. На это я ответить не мог.
— Я снимаю комнату на Саут-стрит, ты знаешь.
— Ты работаешь? У тебя есть работа?
— У меня всегда что-то есть. Разве тебе не известно? Не волнуйся, все идет хорошо.
Отвечая, я боялся, не изменится ли выражение ее лица, хотя это было невозможно, и чувствовал, что мое лицо выдает меня, словно ключ, выточенный и отшлифованный для какого-то бесчестного, безнравственного дела. -
Я направился к Эйнхорну, а значит, и на бульвар, где деревья в этот чикагский апрельский вечер раскрыли удивительные розовые бутоны, поглощая углерод и вонь, схожую с экскрементами крокодилов, — миазмы поднимались из канализационных труб. Как раз в это время люди в новых пальто и строгих шляпах выходили из освещенной синагоги с бархатными папками с принадлежностями для службы в руках. То был первый вечер Песаха, когда Ангел Смерти вошел в дома, не помеченные кровью[135], и убил всех новорожденных в египетских семьях, после чего евреи ушли в пустыню. Мне не удалось проскользнуть мимо: Коблин и Пятижильный заметили, как я обхожу толпу. Они стояли у обочины, и Пятижильный удержал меня за рукав.
— Ты только взгляни, — воскликнул он, — кто сегодня пришел в shul[136]!
Оба улыбались до ушей, чистые, прекрасно одетые, в великолепном расположении духа.
— Догадайся, что случилось? — сказал Коблин.
— Что?
— Он не знает? — удивился Пятижильный.
— Ничего я не знаю. Меня не было в городе, я только что вернулся.
— Пятижильный женится, — сообщил Коблин. — Наконец-то. На красавице. Видел бы ты, какое кольцо он ей дарит. Теперь со шлюхами покончено, так? А кое-кто хотел бы быть на ее месте.
— Правда?
— Так что помоги мне в главном, — сказал Пятижильный. — Приглашаю тебя, мой мальчик, на свадьбу — в субботу через неделю в клуб «Лайонз холл» на Норт-авеню в четыре часа. Приходи с девушкой. Не хочу, чтобы ты затаил на меня зло.
— С какой стати?
— Вот и не надо. Мы ведь двоюродные братья, и я буду рад тебя видеть.
— Всего тебе хорошего! — произнес я, радуясь, что в сумерках не слишком заметно, как я выгляжу.
Коблин тянул меня за руку — хотел, чтобы я пошел с ними на седер[137].
— Пошли. Ну пошли же.
Разве я мог пойти, если от меня разило тюрьмой? И еще не отошел от своих невзгод? И не нашел Саймона?
— Нет, спасибо, в другой раз, — сказал я, пятясь.
— Но почему?
— Оставь его — у него свидание. У тебя свидание?
— Мне действительно нужно кое с кем увидеться.
— У него сейчас самое время — гормоны гуляют. Приводи свою малышку на свадьбу.
Кузен Хайман по-прежнему улыбался, но, подумав, возможно, о своей дочери, больше ко мне не приставал и замолк.
У дверей Эйнхорна я наткнулся на Бавацки — он спускался, чтобы заменить пробку: Тилли пережгла ее, когда пользовалась щипцами. Наверху одна женщина подвернула ногу, другая тоже двигалась медленно из-за тучности — неуверенно ковыляла, держа в руке свечу, и тем самым еще раз напомнила мне о ночи Исхода. Но здесь не устраивали ни ужина, ни какой другой церемонии. Эйнхорн отмечал только один священный день — Йом-кипур[138], и то лишь по настоянию Карас-Холлоуэя, кузена жены.
— Что случилось с этим горьким пьяницей Бавацки?
— Не смог добраться до блока с предохранителями — погреб заперт — и пошел за ключом к жене сторожа, — сказала Милдред.
— Если у них есть пиво, нам придется ложиться в темноте.
Неожиданно Тилли Эйнхорн, со свечкой на блюдце, увидела меня в мерцании пламени.
— Посмотрите, здесь Оги, — вырвалось у нее.
— Оги? Где? — Эйнхорн искал меня взглядом среди неровного света. — Оги, где ты? Я хочу тебя видеть.
Я вышел из тени и сел рядом с ним; он сменил положение, чтобы пожать мне руку.
— Тилли, пойди на кухню и приготовь кофе. И ты, Милдред. — Он отослал их обеих в темную кухню. — И вытащи щипцы из розетки. Дамские электрические штучки сведут меня с ума.