Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со слезами и молитвами нежными руками мать и сестры приготовили ее к долгому сну, который никогда более не омрачит страдание. Благодарными глазами видели они, как терпеливое страдание на лице их любимой, так долго терзавшее их сердца, сменилось прекрасным спокойствием, и чувствовали, что для нее смерть была добрым ангелом, а не страшным призраком.
Когда настало утро, впервые за много месяцев огонь в камине догорел, место Джо было пустым, а комната очень тихой. Но птичка блаженно распевала на распускающейся ветке неподалеку, на окне благоухали свежие ландыши, а весеннее солнце лилось как благословение на безмятежное лицо на подушке – лицо, столь полное не омраченного страданием покоя, что те, кто нежно любил его, улыбнулись сквозь слезы и поблагодарили Бога за то, что Бесс наконец хорошо.
Урок, который преподала Эми, принес Лори пользу, хотя он признал это лишь гораздо позднее. Когда совет дают женщины, мужчины, эти «венцы творения», обычно не принимают его, пока не убедят себя, что именно это они и собирались сделать; затем они действуют в соответствии с ним, и если добиваются успеха, то признают за «сосудом скудельным»[123] половину заслуг; если же терпят неудачу, щедро возлагают на него всю вину.
Лори вернулся к дедушке и в течение нескольких недель был таким любящим и почтительным, что старик счел это чудесным влиянием климата Ниццы и предложил ему съездить туда еще раз. Ничто другое не могло быть более привлекательным для Лори, но после выговора, который он там получил, его было и силой не затащить в Ниццу: не позволяла гордость; а когда желание поехать становилось очень сильным, он укреплял свою решимость, повторяя слова, которые произвели самое глубокое впечатление: «Я тебя презираю», и еще: «Почему ты не совершил что-нибудь замечательное, чтобы заставить ее полюбить тебя?»
Лори так часто обдумывал их разговор, что вскоре ему пришлось признать, что он действительно был эгоистичен и ленив, но, с другой стороны, когда у человека большое горе, ему можно простить всевозможные капризы, пока он это горе не изживет. Он чувствовал, что ныне его погубленная любовь уже мертва и, хотя он никогда не перестанет оплакивать ее, нет причины выставлять свой траур напоказ. Джо не полюбит его, но он сможет заставить ее уважать его и восхищаться им, доказав, что «нет» девушки не испортило ему жизнь. Он всегда хотел что-нибудь совершить, и совет Эми был совершенно излишним. Он только ждал, когда вышеупомянутая погубленная любовь будет прилично погребена, а похоронив ее, он был готов «спрятать разбитое сердце и за работой забыться».
Как Гете[124], когда у него была радость или печаль, влагал их в песню, так и Лори решил забальзамировать свое любовное горе в музыке и сочинить реквием, который растерзает душу Джо и тронет сердце любого слушателя. Поэтому в следующий раз, когда дедушка нашел, что внук опять становится унылым и беспокойным, и велел ему уехать, тот отправился в Вену, где имел друзей-музыкантов, и принялся за работу с твердой решимостью отличиться на музыкальном поприще. Но то ли горе было слишком огромным, чтобы воплотить его в музыке, то ли музыка слишком эфирной, чтобы поднять смертельную скорбь, но скоро он обнаружил, что реквием в данный момент ему не по силам. Было очевидно, что ум его еще не в рабочем состоянии, а в идеи необходимо внести ясность, ибо часто прямо посреди печальной музыкальной фразы он обнаруживал, что напевает танцевальную мелодию, которая живо приводила на память рождественский бал в Ницце, и особенно полного француза, и тем на данный момент клала конец трагическому сочинению.
Затем он взялся за оперу, поскольку вначале ничто не кажется неосуществимым, но и здесь он столкнулся с непредвиденными трудностями. Он хотел сделать Джо героиней своей оперы и обращался к памяти за нежными воспоминаниями и романтическими картинами своей любви. Но память оказалась предательницей и, словно обладая несговорчивым духом его возлюбленной, говорила лишь о странностях, недостатках и причудах Джо и показывала ее только в самых несентиментальных видах: выколачивающей половики, с головой, повязанной пестрым платком, загородившейся диванным валиком или выливающей ушат холодной воды à la миссис Гаммидж[125] на его пламенную страсть – и неудержимый смех разрушал романтический образ, который он стремился создать. Джо упорно не желала становиться героиней оперы, и ему пришлось отказаться от нее с возгласом: «Бог с ней, с этой девушкой, одно мучение с ней!» – и схватиться за волосы, как и следует отчаявшемуся композитору. Когда он огляделся в поисках менее своенравной девицы, чтобы обессмертить ее в музыке, память с услужливой готовностью тут же предложила ему таковую. У этого призрака было много лиц, но всегда золотистые волосы, он был окутан прозрачным облаком и несся по воздуху перед внутренним взором композитора в чарующем хаосе роз, павлинов, белых пони и голубых лент. Лори не давал этой любезной красавице никакого имени, но взял ее в героини и очень полюбил, что неудивительно, так как он наделил ее всеми возможными достоинствами и талантами и сопровождал ее, невредимую, в испытаниях, из которых не вышла бы живой ни одна смертная женщина.
Вдохновленный этим образом, он некоторое время трудился с энергией, но постепенно работа теряла свое очарование, и он забывал о своем сочинении, сидя в задумчивости с пером в руке или бродя по веселому городу в поисках новых идей и с целью освежить ум, который был в ту зиму в несколько неуравновешенном состоянии. Он сделал не много, но обдумал многое и осознал, что вопреки его воле в нем происходит некоторая перемена. «Быть может, гений закипает. Я оставлю его кипеть и посмотрю, что из этого выйдет», – сказал он, в то же время втайне подозревая, что это не гений, но нечто гораздо более заурядное. Но что бы это ни было, оно кипело не напрасно, так как он испытывал все большую и большую неудовлетворенность своей бесцельной жизнью и начал жаждать какой-нибудь настоящей и серьезной работы, чтобы предаться ей душой и телом, и наконец пришел к разумному выводу, что не каждый, кто любит музыку, композитор. Вернувшись однажды из Королевского театра с великолепной постановки одной из великих опер Моцарта[126], он взглянул на свою собственную, сыграл несколько лучших фрагментов из нее, посидел, глядя вверх на бюсты Мендельсона, Бетховена и Баха[127], которые снисходительно смотрели на него, затем вдруг принялся рвать нотные листы один за другим и, когда последние обрывки вылетели из его рук, сказал себе трезво:
– Она права! Талант не гений, и ты не можешь сделать его гением. Музыка Моцарта лишила меня самонадеянности так же, как Рим лишил самонадеянности ее. Больше я не хочу быть обманщиком. Но что же я буду делать?