Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я знаю, ты скоро домой, Союз. Советские скоро уйдут. Мы один воевать. Трудно один воевать! «Духов» много, плохо без тебя воевать! Я до конца стрелять, я до конца революция! Они меня пусть убивают, пусть ножом режут, Джабар не предатель! Автомат будет стрелять! У меня «духи» отец убили, брат убили, сестра убили. Я буду «духов» бить, не буду предатель!
Он говорил возбужденно, хватая пальцами воздух, словно выдергивал из него нужные ему русские слова. Щукин внимал ему, соглашался. Испытывал чувство вины, чувство сострадания к нему. Скоро застава снимается с места. Погрузит на машины нехитрый скарб, остаток продовольствия и боекомплекта и вместе с другой колонной, огрызаясь в арьергардных боях, уйдет на север, в Союз. А Джабар останется здесь, среди своих соплеменников, ненавидящих его, желающих ему смерти. Они выйдут из разрушенных кишлаков, из порубленных садов и кяризов, сожмут вокруг Джабара свое мстительное кольцо. И, глядя на афганца, на его черные, жгучие глаза, яркие под усами зубы, Щукин подумал, что Джабара убьют, как только он, Щукин, покинет заставу. И чувство вины и беспомощности усилилось.
— Советский солдат много ранен, убит! Советский солдат много воюет. Афганский солдат один много, другой мало воюет. Надо нам хорошо воевать. Наша война, наша революция, надо сам воевать. Есть такие люди, которые Кабул сидят, кабинет сидят, «мерседес» ездят, хорошо кушает, не хочет на войну приходить. Пусть они на войну в полк приходят. Шурави в Союз уйдут, они из Кабул в полк приходят, берут автомат!
Щукин чувствовал в душе Джабара возмущение, горечь, отчаяние, непреклонную волю к отпору. Здесь, на этой кандагарской дороге, в кишлаках и предместьях, в душманских отрядах, на военных афганских постах, на торжищах, в молельнях, совершается огромная народная драма, народная беда, которую ему, Щукину, до конца не понять. Он, молодой офицер, знающий тактику мотострелкового боя, занятый обороной заставы, сохранением жизни солдат, лишь предчувствует глубину и огромность драмы, но не ведает движения сорванных судеб, родовых и семейных связей, вознесения и падения вождей, разорения и накопления богатств, вероломства и преданности, загадочного непрерывного варева племен и народов, состоящих из мучеников, героев, предателей, из несчастных, уязвленных войной людей.
Он не ведал всей глубины и тайны народной трагедии, но был к ней причастен. Был частью этой трагедии. Верил, что когда-нибудь, если ему суждено будет вернуться с войны, он станет ее, эту трагедию, разгадывать, поймет причину беды. Вспоминая день за днем жизнь заставы, на удалении лет прозреет и выявит, как он, взводный Щукин, и лейтенант Джабар, и убитый главарь Карим, и множество других появлявшихся на заставе людей служили каждый своей правде, верили в истинно справедливую жизнь, каждый со своего минарета или своей колокольни, как эта вера обернулась здесь, в кандагарском предместье, жестокой долголетней войной.
Так думал он, выжимая над горкой риса оранжевый сочный ломтик, повторяя движения Джабара.
Ударило хлестко под тентом. Задолбило, застучало издалека. Пули просвистели по всей заставе, и Щукин инстинктивно сжался, схватился за оружие.
— Обстрел меня с Черной площадь! — сказал Джабар, подхватывая автомат. — Два-три минута стреляй, потом все тихо, все хорошо!
И в ответ на его слова застучали пулеметы поста, взревел и чавкнул миномет, и Джабар, успокаиваясь, отложил автомат. То же сделал и Щукин, подхватывая с тарелки оброненный, до конца не выжатый ломтик.
За пологом кто-то, спотыкаясь, бежал, раздавалось жаркое, сиплое дыхание. Ворвался Малютко, оглядел сумрак под тентом, находя лейтенанта, с трудом выдохнул:
— Благих!.. Ранен!.. Убит!.. Стоял!.. Прямо в сердце!..
Ужас на лице Малютко, чувство непоправимой беды, звук пролетевшей пули, успевшей пробить грудь Благих, пока он, лейтенант, выдавливал из оринджа капельки сока. Щукин вскочил, кинулся прочь из-под тента.
«Бэтээр» стоял кормой к сушильне. На бортовине, притороченная тросом, белела асбестовая труба. Рядом на земле, на зеленевшей раздавленной озими, лежал ефрейтор Благих — рубашка на груди расстегнута, сочится липкая, красная струйка.
Младший Благих выхватывал из своей медицинской сумочки бинты, жгуты, флакон капельницы, какие-то пузырьки и коробочки. Загребал растопыренными пальцами воздух вокруг лежащего брата, словно собирал, ловил, загонял обратно в пробитую грудь излетавшую жизнь.
Жизнь излетала. Грудь не дышала — промялась, опустилась, продавилась. И вдруг бурно, страшно начала вздыматься, словно ее накачивали могучим насосом. В горле начинало клокотать, и из малой раны под соском выбивался бурунчик крови, фонтанчик красного кипятка. Грудь опадала, замирала, и фонтанчик уходил в недра.
Лейтенант видел, знал, что это смерть. С лица ефрейтора уже ушло искажавшее его выражение боли, выражение изумления, и все эти признаки существования, изменявшие пропорции живого лица, сменялись неподвижным, застывшим выражением смерти.
Второй близнец приговаривал, бормотал:
— Сейчас тебе, Сеня!.. Погоди маленечко, Сеня!.. Втыкал ему в вену шприц с промедолом…
— Сеня, потерпи, я сейчас…
— Заводи, Малютко!.. В госпиталь, в часть! — приказал лейтенант. — В боковой люк его! Быстро!
В несколько рук — водитель, пулеметчик, афганские солдаты — занесли ефрейтора в «бэтээр», уложили в корме на матрасе. Санинструктор, захватив свое рассыпанное медицинское имущество, склонился над братом. Щукин, едва махнув Джабару, ввинчиваясь в люк, скомандовал:
— Вперед!.. В Кандагар!..
Транспортер летел через город, как вестник смерти. С горящими фарами, завывая сиреной, врезался в улицы, в толпу, в клубки повозок и рикши. Изрыгал зловонную копоть. Бросал ее в дуканы, в лица возниц и торговцев.
Лейтенант сидел в люке, схватившись за крышку, чтобы его не вышвырнуло на виражах. Вдыхал растерзанный воздух с запахом дыма, лошадиного навоза, сладких плодов. Черная площадь с осевшими коробами разрушенных вилл осталась позади. В развалинах притаились «бэтээры» и танки.
Обогнали, едва не задев бортом, две хрупкие мотоповозки с лазоревыми оболочками, похожими на абажуры. Из-под козырька с серебряной бахромой выглянули бородатое лицо в чалме, мальчишка в расписной тюбетейке.
«Скорей! Скорей!» — думал лейтенант, понукая железную машину, два раскаленных, ревущих двигателя, толкавших транспортер мимо желтых развалин, следов бомбоштурмовых ударов, доставшихся Кандагару.
Миновали площадь с пушками, виляя среди грузовиков и автобусов, едва не расплющив отскочившего регулировщика — мелькнули белые перчатки и краги, его пестрая, петушиная кокарда, изумленные, вытаращенные глаза. Старинные пушки смотрели своими жерлами из-под купола синей беседки, и толпы людей в чалмах и накидках валили вдоль грязных дувалов. Торговались, кричали, обращали к транспортеру кирпично-красные лица, волнистые азиатские бороды, черные из-под мохнатых бровей зрачки.
Лейтенант встречался на мгновение с их взглядами. В них были любопытство, страх, равнодушие, иногда моментальная ненависть, иногда унылая тоска. Они, пришедшие на площадь поторговаться, потратить деньги, обменяться новостями и слухами, выговорить жалобы, посидеть за пиалой чая, отведать горячей лепешки — они, кандагарцы, не знали, куда и почему мчится транспортер, выставив пулемет, оглашая улицы ревом мотора и воем сирены.