Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну как ваша деликатная особа?
Врач Герман Тимофеевич шел по коридору и приостановился возле Вики.
– Спасибо, все в порядке, – ответила она. – Марсианка здорова.
– Марсианка – это имя?
– Это характер. На земные обращения не отвечает. Как будто не слышит.
– Может, правда не слышит.
– Почему вы решили? – удивилась Вика.
– По цвету глаз, – объяснил он. – Голубоглазые ангорские кошки часто бывают глухими.
Этого только не хватало!
– И… что же делать? – растерянно проговорила Вика.
– Ничего. – Он улыбнулся. Улыбка была такая, что Вика сразу успокоилась. – Вы же не собираетесь использовать ее для охоты. А для мирной домашней жизни ей хватит других чувств.
Кто-то позвал его, и он направился дальше по коридору.
– Герман Тимофеевич, а у вас брата случайно нет? – спросила Вика. – Вы очень на одного моего знакомого похожи.
Она не была уверена, что может называть знакомым школьного директора, с которым едва словом перемолвилась, но похожи этот врач и тот директор были удивительно – не столько коротко стриженными головами или суховатым сложением, сколько ощущением, которое оба вызывали даже при мимолетном разговоре.
– Это случайность, что похож, – ответил Герман Тимофеевич. – Братьев у меня нет. А вот вы похожи на картину Леонардо да Винчи. «Дама с горностаем», знаете? Может, это и не случайность.
Из другого конца коридора его позвали снова, и он ушел, коротко и ободряюще коснувшись перед этим Викиного плеча большой своей ладонью и оставив ее в недоумении.
«Еще и кошка глухая! – подумала Вика, выйдя на заметенный мгновенным мартовским снегом бульвар. – За что ни возьмусь, все вот так… Но что же это, почему?»
Она вспомнила Влада, его сузившиеся от ненависти глаза, его слова, вылетающие изо рта как плевки, и вместо резкой мобилизующей злости, которая вздыбилась у нее внутри, когда он назвал ее врагом народа, ее охватило отчаяние. Теперь, когда не было рядом даже случайного хорошего человека, кошкиного врача с огромными ладонями и излучающим спокойствие взглядом, – ничто не могло Вику от этого беспощадного отчаяния избавить.
Она стояла посреди заметаемого мокрым снегом Цветного бульвара, посреди огромного города совершенно одна, мир не обращался к ней никакой своей стороной, кроме враждебной, с этим ничего невозможно было поделать, помощи ожидать было неоткуда, и даже понять, отчего все это происходит с нею, что говорит ей мир этой своей необъяснимой беспощадностью, почему он обращается к ней именно так, – Вика не могла.
Появляться в коммунальной кухне Полина терпеть не могла, но иногда делать это все-таки приходилось. Обед она себе, правда, не готовила – еще не хватало! – а ходила для этого в «Метрополь» или в «Националь». Пускали ее туда без единого звука, швейцары почтительно кланялись, из чего она сделала вывод, что состоит на особом учете. Иначе невозможно было объяснить, почему в послевоенной Москве, скудно питающейся по карточкам, она допущена в закрытые для простых смертных рестораны, где есть хорошая еда.
Кофе Полина варила у себя в комнате на хрустальной спиртовке, которую купила в комиссионном магазине. Но иногда ей требовалась теплая вода, тогда-то она и выходила в кухню, чтобы вскипятить чайник на Тайкином примусе; своего она не завела. Полина старалась делать это утром, когда меньше была вероятность увидеть соседей. Впрочем, Шура Сипягина слонялась по квартире всегда, потому что считалась инвалидом.
Какая уж имеется инвалидность у костистой, похожей на крупную лошадь Шуры, особенно в сравнении с многочисленными безногими людьми на Смоленском рынке – они сидели на дощечках и передвигались, отталкиваясь от асфальта деревянными опорками, – Полина не понимала. Но она многого не понимала в Москве. Даже в Берлине все было гораздо проще.
Как бы там ни было, утренняя встреча с одной соседкой, даже с такой невыносимой, как старшая по квартире Сипягина, была все же менее обременительна, чем вечерняя со всеми одновременно.
На этот раз кухня была пуста. Вернее, так показалось Полине, когда она вошла туда с чайником в руке. Но уже через мгновенье она заметила стоящую у окна Серафиму. Впрочем, ее-то можно было не принимать во внимание, во всяком случае, как помеху. В Серафиме не было ничего заметного, она не была ни хороша собою, ни как-нибудь особенно дурна, она не притягивала взгляд и всем своим существованием напоминала едва ощутимое дуновение, и не ветра даже, а какого-то невидимого духа.
Она стояла у кухонного окна и сквозь тусклое, забрызганное жиром стекло смотрела на осеннюю улицу.
– Доброе утро. Вы не на работе? – спросила Полина. И, спохватившись, что задает бестактные вопросы, уточнила: – Вернее, это я не на работе.
– Я сегодня отпросилась, – ответила Серафима. – Вчера плохо себя почувствовала, и вот позвонила сегодня начальнице, отпросилась.
Она посмотрела на Полину узкими беспомощными глазами. Беспомощность была во всем ее облике, и еще – какая-то необъяснимая отрешенность. А может быть, как раз вполне объяснима была эта отрешенность: когда ты беспомощен перед миром, логичнее всего просто отстраниться от него. Серафима и отстранилась.
Полина вспомнила Тайкин рассказ о том, как Серафимина мать когда-то привела в квартиру бывшего владельца, выселенного советской властью в подвал. Кстати, этот тихий старичок недавно отошел в мир иной, его комната возле кухни была опечатана. Проходя мимо этой комнаты, Шура Сипягина любовно поглаживала дверь ладонью и даже похлопывала ее, как живое существо: потерпи, мол, скоро моя будешь.
Полина налила воду в чайник, поставила его на примус и хотела уже уйти, как вдруг услышала стон, такой короткий и легкий, что его можно было принять за слуховую галлюцинацию. Но Полина отлично знала, что галлюцинаций у нее не бывает, а потому быстро подошла к Серафиме и сбоку заглянула ей в лицо.
Лоб ее был прижат к оконному стеклу, а по щекам текли слезы. Они текли потоком – Полина никогда не видела, чтобы кто-нибудь плакал вот так. Навзрыд, можно было бы сказать, если бы слезы не текли беззвучно; один только стон у Серафимы и вырвался.
– Я могу чем-нибудь помочь? – спросила Полина.
Серафима помотала головой. Но тут же губы у нее задрожали, она закрыла лицо руками и заплакала уже не скрываясь.
– Н-нет… – сквозь слезы проговорила она. – Ничего не надо…
У нее уже не только дрожали губы, но и зубы стучали. Если бы Полина могла еще чему-нибудь удивляться в людях, то, конечно, удивилась бы. И посочувствовала бы, если бы могла.
– Давайте я вас в комнату провожу, – снимая с примуса чайник, сказала она Серафиме. – Ко мне.
О том, что Серафиме лучше не оставаться одной хотя бы некоторое время, Полина догадалась случайно и предложение свое сделала наугад. Та коротко кивнула.