Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старичок очнулся от воспоминаний и пробормотал:
— Потом уж, в Питере, в зоопарке, слышал я, как слоны кричат.
— Что же, там, в долине, слоны кричали? — подначила я рассказчика.
— Не-ет, там не слоны были. Где ж ты видела, милая, слонов косматых? Это мамонты были. Огромные, как гора прямо, косматые, с бивнями желтыми обломанными, дрались, видно, самцы. Сбились в кучу и ревели, хоботы подняли. Делать нечего, мы на ночлег устроились, прямо на земле, сил уже не было идти. А там тепло, как на печи, да мы еще шерсти набранной подложили, да и уснули как убитые.
— Так, может, вам приснились мамонты? — недипломатично спросила я. Уж больно невероятной казалась эта история.
Но дедок мое недоверие воспринял совершенно нормально. Уже привык, наверное, за столько-то лет.
— Что ты, милая! Засветло мы на кучи навоза стали натыкаться, и тропа под ноги легла протоптанная, как шоссе. Грузовик прошел бы, «студебекер». Это они, мамонты, вытоптали, к водопою ходили. А утром вышли мы из «кармана», на дорогу выбрались, а по дороге уж пришли к прииску. Прииск Ягодное. Так потихоньку и добрались, куда надо нам было. Ночевали на стоянках заброшенных, там оленеводы кочуют и стоянки оставляют обжитые. В охотничьих зимовьях всегда соль, спички есть, сахар, крупа. Главное, все не брать, а хоть немного, да оставлять. Так и добрались, — повторил он и замолчал снова.
Вообще дедок, показавшийся мне поначалу довольно живым, к концу рассказа как-то угасал, словно эти воспоминания забирали у него жизненную силу. Конечно, эта история с побегом, с живыми мамонтами, была самим ярким его воспоминанием за долгую жизнь по лагерям и тюрьмам.
— А что дальше? — решилась я спросить, потому что дедуля, как мне показалось, задремал, склонив голову. Может быть, в дреме ему опять виделись гигантские косматые чудовища с задранными кверху хоботами, трубно взывавшие к своим первобытным богам…
— Дальше-то? Забрали мы жену Гаврюшину и ушли оттуда, из Магадана. К Питеру стали пробираться…
— А почему ушли?
— Как — почему? Нас ведь искать стали бы там, где жена Гаврюшина жила, первым делом! И вовремя ушли. До Питера мы не добрались, в Новгороде осели. Она там и родила. Алешку, сына Гаврюшиного… А тут нас и взяли.
— Взяли? — расстроилась я, успев уже проникнуться историей беглецов.
— Взяли, — кивнул белой головой старичок. — Дали нам с Гаврюшей по три года за побег и по двадцать пять за убийство охранника…
— Убийство?!
— Ну, а как ты думала, милая, нам уйти удалось? Конечно, охранника сняли. Повезло нам тогда, что Сталин Иосиф Виссарионович в сорок седьмом смертную казнь как высшую меру социальной защиты отменил. А то бы к стенке поставили.
— А мне сказали, что… — Я не договорила, прикусив язык. Но ведь майор сказал мне, что Николаева после побега расстреляли?
Дедок понял причину моего замешательства.
— Сказали тебе, что шлепнули Гаврюшу? Намазали ему лоб зеленкой, это правда, но уже в пятьдесят третьем, когда вернули «вышку». Он в Казахстане «у хозяина» бунт устроил, они там кумов почикали, вот его и шлепнули. Я-то весь четвертак не тянул, за пять лет до срока вышел по здоровью. И как настигла меня весточка, что Гаврюшу шлепнули, я сразу в Новгород и подался. Мы же с ним братья были, и сын его мне как родной…
Он показал мне две синие буквы — «А» и «Т» на пальцах правой руки.
— Мы с Гаврюшей еще на Колыме побратались. Видала такую роспись, милая?
Я покачала головой. Что значили эти буквы, мне было непонятно.
— А у Гаврюши две другие буквы были написаны, — пояснил мне Мамонт. — Как руки пожмем друг другу, так слово «БРАТ» читаем. Я и колол нам обоим, и себе, и ему. Я же мастер, мои наколки так просто не смоешь.
Он взялся за мою ладонь своей невесомой сухой ручкой и показал, как сливаются буквы на двух татуированных руках, сошедшихся в пожатии, образуя слово «БРАТ».
— Сын у него рос — молодцом. Парень красивый, умный. Весь в Гаврюшу, в общем. Хотел я его «щипать» научить, ему бы равных не было, если бы науку эту с моих рук снял. Не захотел, гордый! Учиться пошел, ремесленное закончил, механиком стал. Но — головастый!
Он опять надолго замолчал. Я не мешала ему, понимая, что незаурядные кражи пассажирского имущества в аэропорту, придуманные Механом, наполняли сердце старого вора гордостью за приемного сына. Но я думала о своем. Значит, Новгород. Искать Механа нужно там. И обезглавленный труп в реке Волхов, и другой, в лесу, указывают в том же направлении.
— Извините, — наконец нарушила я молчание. — А почему вы к нему не поехали после освобождения? Не хотели стеснять?
Мамонт медленно покачал головой.
— Я бы и поехал к нему. Да уж нет его на белом свете…
Его старческие прозрачные глаза наполнились слезами.
— Он умер?! — спросила я. — Вы точно об этом знаете?
— Не знаю, — плаксиво сказал старик, медленными движениями вытирая уголки глаз. — Не знаю. Но сердце чует, нет моего Лешеньки на белом свете. И страшную смерть он принял, ответил за погубленные жизни. Отец его за смерть охранника ответил, расстреляли его. И Лешенька за жену свою ответ понес, сердце мое чует.
— Только за жену?
— А больше он никого не убивал, — уверенно ответил старичок, и голос его окреп.
— А вы? — нетактично спросила я.
— Я, милая моя, людей в жизни не валил. Никогда. Я — воровской масти. И охранника «хозяйского» не я валил, а Гаврюша. Я на человека-то не могу руку поднять. И верую, что убивцам все их злодеяния с рук не сходят. Еще при жизни ответ несут. Вот, граф Федор Толстой, к примеру, дядюшка великого Льва, одиннадцать человек на дуэли положил. А когда женился, как детки пошли, то не жили они на свете, болели да умирали. Так младенчиками и отдавали Богу душу. Одиннадцать детушек графа Федора Ивановича Господь взял, одного за другим. Вот он, как похоронил одиннадцатую дочь свою, так и понял, — мол, теперь квит. Заплатил по счетам. А вот уж двенадцатая дочка выжила.
Надо же, какой образованный оказался старый зек! Я вот и не знала, что у Льва Толстого был дядя-дуэлянт. Оглядевшись, я заметила в углу, возле изголовья топчана, аккуратно сложенную стопочку старых, затрепанных книг, явно из библиотеки колонии: тут были Достоевский, Толстой, Куприн, толстые