Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Даже на похороны родителей…"
Получалось, что тема родителей, как и тема войны – все эти звания, награды и вообще все с ней связанное – лежали как бы на виду, но напрочь им игнорировались. Он даже не знал, где теперь живут его братья и сестры, есть ли у них семьи – "Должны, по идее, быть" – чем они занимаются. Все это выглядело более чем странно, и интуиция подсказывала, что все это как-то связано с нынешними невероятными событиями. Знать бы еще, как.
"Значит, что мы имеем… "
Ну, здесь и напрягаться, особо не требовалось. Подвести итог всему этому безобразию мог и последний кретин, а не кандидат на Ламарковскую премию. Получалось, что все эти двадцать девять лет для довольно большого числа людей – родных, близких, фронтовых друзей – Реутов не только являлся покойником, но и сам существование всех этих людей игнорировал, что можно было объяснить только тем, что он просто не хотел разубеждать их в факте своей гибели. Но если первое могло быть результатом чьих-то намеренных действий, то второе являлось результатом его собственного "равнодушия". И вот это, уже ни в какие рамки не шло. Сам он в себе причин для такого "равнодушия" не находил, как не находил причины желать оставаться в их глазах всего лишь печальным воспоминанием. Не было у него таких причин. Но не мог он поверить и в то, что кто-то – "И кто бы это мог, черти его побери, быть?" – был способен настолько сильно воздействовать на его сознание. Все-таки Реутов был профессиональным психологом и великолепно знал и об опытах по "кондиционированию" поведения, проводившимся уже лет тридцать во многих странах мира, и о методиках по "изменению сознания", бурно развивавшимся в последние десятилетия. Знал, разумеется. И именно потому что знал, был уверен, что ни один из этих методов не был настолько эффективным. Не были они в силах заставить человека, притом не шизофреника какого-нибудь, напичканного химией по самое "не могу", а человека умного – он полагал, что такое определение все-таки будет справедливым – да еще и склонного к аналитическому мышлению, забыть часть своей собственной жизни и начать игнорировать другие, не забытые, на самом деле, факты. И не на день или два забыть, и даже не на год, а на долгие двадцать девять лет. Не было такой методики. Не существовало! Обычных алкоголиков или наркоманов переделать не могли, а тут такое!
Оставалась, правда, вероятность того, что это какой-то редкий, до сих пор не описанный в литературе, вариант посттравматического синдрома или какой-то неизвестный доселе феномен органического поражения головного мозга. Но, тогда, странным – если не сказать большего – было внезапное и практически не травмирующее возвращение к нему памяти.
"Впрочем… "
Неожиданно Реутов вспомнил о допросе, который учинили ему на той барже, и в голову ему пришла одна очень любопытная мысль.
"Машина Линдсмана…"
Да, тут, действительно, было над чем подумать. Механизмом снятия блокады – и не важно, чем была вызвана эта блокада, болезнью или гипотетическим вмешательством в его сознание – могли послужить электрошок и сильный стресс. Не даром же память о войне вернулась к нему именно после вчерашнего боя в ресторане. Однако гипотезы, одна другой фантастичнее, которые тут же начали роиться в голове Реутова, никуда, на самом деле, не вели. Бред он и есть бред, кто бы его не производил, а для логического осмысления внезапно обнаружившегося феномена Вадиму просто не хватало фактов.
8.
Он так и не заснул. Сидел с закрытыми глазами и думал, перебирая в уме все, что было ему известно о той фантасмагорической ситуации, в которую нежданно-негаданно угодил сам, прихватив заодно и еще троих ни в чем не повинных людей. Почему-то чем дальше, тем больше Реутов был уверен, что во всем происходящем "виноват" он сам. Ну, пусть не виноват в полном смысле этого слова, но, тем не менее, ощущение было такое, что все случившееся с ними произошло в первую очередь из-за него.
"Интеллигентское чувство вины…" – Но как бы это ни называлось, именно так он сейчас и думал.
– Изборск, – тихо сказал Давид. – Если ты не спишь, то вполне могли бы выпить кофе.
– Давай, – согласился Вадим, открывая глаза.
Они как раз подъезжали к ярко освещенной бензозаправке, рядом с которой призывно светился пунцовым неоном фирменный знак сети "Быстро!" – поднятый вверх стилизованный большой палец руки.
"Ну, быстро, так быстро", – хмыкнул про себя Вадим, вспомнив, как окрестили этот зевенягинский палец в народе.
– А про нас забыли? – Полина, судя по голосу, если какое-то время и дремала, то сейчас была скорее "в тонусе", чем наоборот.
– О вас, дамы, – галантно ответил Давид, заворачивая на парковку около кафе. – Если и забудешь, так вы сами напомните.
– Женщина должна уметь о себе заботиться, – ответила ему Лили, которая, кажется, уже справилась с постигшим ее в Новгороде потрясением.
– К стати, – сказал Вадим, вылезая из машины в сырую ночь. – Кофе у господина Зевенягина обычно так себе, но чай – отменный. Так что рекомендую. Кофеина в нем, как известно, не меньше, чем в кофе, но хоть вкусный будет…
9.
– Да, – сказал после долгого молчания Стеймацкий. – Я помню этот случай. А вы, Вадим Борисович, простите за любопытство, об этом от кого узнали?
– Вот, – Реутов достал из кармана сложенные вчетверо листы с запиской Шуга и протянул их старому профессору. – Посмотрите, пожалуйста, Николай Евграфович. Мне очень важно знать, так ли все происходило, как пишет этот человек.
Они уже около часа сидели в кабинете Стеймацкого, который, надо отметить, вполне искренне обрадовался неожиданному визиту своего молодого коллеги. По-видимому, старик не был избалован вниманием молодых ученых, что, к сожалению, являлось обычным делом не только в науке. Преподавать он перестал, нигде официально не работал, ученики повзрослели, если вообще не состарились, и Стеймацкий остался один. Жены у него, насколько помнил Реутов, никогда не было, или, во всяком случае, не было с давних пор, и жил старик в Риге один. Компанию ему составляла только пожилая латышка, работавшая у него экономкой. Так что, по идее, визит Реутова, пусть и необычно ранний – Вадим пришел на улицу Кроми без четверти девять – доставил Стеймацкому огромное удовольствие, тем более что он Вадиму симпатизировал.
Так как Стеймацкий уже позавтракал, а Реутов от угощения отказался, то расположились они в кабинете профессора и сперва говорили на общие темы, вскользь – так как Вадим этому решительно воспротивился – коснувшись и темы Ламарковской премии. Старик нежелание обсуждать этот вопрос воспринял, как свидетельство природной скромности Вадима, и, удовлетворенный таким объяснением, переключился на общих знакомых и на скандал, случившийся незадолго до их встречи, в Киевском университете. Вадим подробностей конфликта между профессором Завгородним и его учеником, доктором Вовком, не знал, и, почувствовав, что тема себя исчерпала, перешел, наконец, к делу, ради которого, собственно, и пришел к Стеймацкому.
– Кто это писал? – Спросил старик, откладывая в сторону прочитанную записку.